Предисловие

Я определил жанр "Ранней ягоды" как интеллектуальный дневник. Это значит: вот человек двадцатого века, связанный с определённым этносом — в широком смысле, мировой культурой, наукой — насколько ему удалось усвоить хоть в какой-то достаточной для восприятия и размышлений степени это всеобщее, в силу своего характера, способностей, жизненного опыта — так понимает и воспринимает миропорядок. И — пытается поведать это тем, кому может быть интересно, любопытно, поучительно. К тому же этот интеллектуальный дневник по жанру предназначался — надеюсь, не только как облегчающая душу исповедь — хотя бы для себя самого, но и возможно для тех, кто заинтересуется всем сопутствующим и подкрепляющим мои, так сказать, теоретические, философские построения.

А зачем к этому, многостраничному ещё и приложение, где вроде бы лишь исключительно личное — биографическое, правда и ранее вкраплениями входящее и в текст "Ранней ягоды"? Неужто из тщеславия, дескать, автор, его личность настолько значительны, что, как у великих, любой штрих жизненного пути небезразличен для благодарных потомков? Отнюдь. Возможно ситуация прояснится с помощью такой умозрительной модели, заимствованной из стереометрии. На пересечении трёх напряженных плоскостей рождается человеческая монада-личность: эпохи, непосредственного окружения и генетически заданного. И под влиянием этих составляющих в четырёхмерном по теории относительности мире происходит движение по координате времени.

Под действием этих плоскостных полей формируется "точка"? "я", и, в свою очередь, вносит свою лепту в их существование, разумеется, наиболее определяя собственную судьбу. И, если на заре становления гомо сапиенс эти "я" образования в этой четырехмерной модели не слишком отличались друг от друга, — не как в муравейнике, но как в обезьяньей стае, по мере смены эпох, кристаллизации этносов, эволюционного разброса индивидов по характеру, способностям в неведомых ранее областях деятельности — резко возрастала возможность обратного влияния того или иного "я" на образующие "плоскости-поля" метаморфоз эпох и этносов. Не так уж много — даже не тысячелетий, а веков прошло с тех пор, как начало набирать силу человеческое "я".

Древнекитайский поэт уже по-своему видит мир и себя в этом мире, не совсем так, как его единоплеменник и современник. Своё "я" у каждого персонажа "Илиады" или Библии, на портретах Рембрандта и в пьесах Шекспира, у Моцарта или у Бетховена, в "Войне и мир" и романах Достоевского, рассказах Чехова, Бунина, в поэзии и прозе, в искусстве моего двадцатого века. И сверкание всех этих больших и малых "я" освещает для читателя, зрителя, слушателя то, что творилось или творится на "плоскостях-полях", что пересекаются в точке данного "я". Нетрудно догадаться, что всё вышесказанное — в оправдание дополнения к "Ранней ягоде" в виде означенного "Приложения".

Но с веками параллельно возрастает интерес и внимание к "плоскостям-полям" — эпох в целом и локальных сообществ, и, как выявляется, масштабные исторические, этнографические, социальные исследования теряют почву, приобретают неясные очертания и приметы, если не опираются на документы, пусть субъективные заметки хроникёров, летописцев, а уже в наше время — на бесхитростные рассказы, письма, разного рода бумаги и сообщения, плоды творчества замечательных литераторов, живописцев, композиторов, учёных, а также и безымянных любителей самовыражения, к числу которых согласен причислить и себя. Но должен откровенно признаться, что и это приложение к "Ранней ягоде", как и собственно вся книга — в надежде, что когда-нибудь прочтут мои дети, внуки…

Может, с акцентом именно на это — из разряда условной семейной хроники, что в новое время почти анахронизм — включаю в "Избранное" сохранившееся не столько в памяти, сколько на бумаге, начиная с возвращения в Киев — из городов, где пребывал в эвакуации во время войны и несколько месяцев после её окончания — Челябинска, Бийска, Новосибирска, Москвы. Эшелон из Киева отбыл на Восток в начале июля 1941 года, а вновь на киевскую землю я ступил в начале 1946-го. Сам не знаю — насколько смутными, нелепыми были те годы — до 1952-го. И, возможно, выбрав сохранившееся в моём, так сказать, архиве и дополнив сжатыми воспоминаниями о том времени, я в душе хотел и сам вглядеться в давно минувшее, и, как ни кажется парадоксально — из того моего прошлого оценить нынешнее, на закате жизни моей.

Период 1946 — 1949 года в моей жизни

Я приехал из Москвы в Киев в начале января 1946 года. Тогда в довоенной комнате, одной из комнат, что занимали дядя Нахман, тётя Соня, дедушка Мендель и бабушка Малка — в коммунальной квартире, где я жил в 1939 и отчасти 1940 году — пока мама и тётя Роза не обменяли московскую жилплощадь на квартиру на Энгельса улице ( Лютеранской ); и в 30-е годы летом меня привозили сюда в Киев, обычно снимали дачу под Киевом — вот были мои счастливые месяцы, наверное, более счастливые, чем в Москве, так вот в 1946 году эту комнату "отвоевали" тётя Соня, как фронтовой врач, майор медицинской службы, и Нахман ,приехавший из Бийска, где до 1947 или конца 1946 года оставались моя мама, тётя Роза, дедушка и бабушка. Не стану описывать тогдашний скудный быт, послевоенный Киев — разрушенная часть центра, обстоятельства моего прибытия из Москвы, но для перехода к последующему нужно сказать, что по протекции Нахмана, впрочем, всё законно, я был принят на второй курс экономического факультета института лёгкой промышленности.

И, как-то невнимательно слушая очередного лектора, подумал: а не влюбиться ли мне? Порыскал глазами, и взгляд мой остановился на Соне Вороновой, миловидной девушке, фото которой, как-то нахально оторванное в фотомастерской, когда она, я и ещё студенты зашли в это заведение, и она получила свои фото для документов, хранится в моем альбоме старых фото. Впрочем, это кажется был единственный личный контакт, а так — на протяжении ряда месяцев была лишь заочная влюбленность — не знаю, что меня сильно удерживало от того, чтобы начать, как говорили, ухаживать: может, это и замечательно — как Данте к Беатриче — любовь на расстоянии, и заметки в специально для того предназначенной тетради, заметки, которые попробую перепечатать как есть — со всем наивом и дуростью тех моих лет…

Из той самодельной тетрадки

"Начато I/IX - 46". Кончено…

Заметки о —

Я увидел её, идущую по Первомайскому парку. Она шла впереди подруг своей обычной гордой походкой, и меня словно обожгло. Чёрт возьми! Я и не знал, что так люблю её.

Вот и вторая наша встреча в институте. Она ворвалась внезапно в толпу девушек, я сразу услышал колокольчик её голоса. Серебряный блеск её глаз, а сама она как ртуть — такая она была в тот день.

Ещё раз случайно прошла мимо меня в своём светлом платье. Я невольно подумал: "лошадь в яблоках". И в ней было столько чувственного, такая обнаженная страсть. Неужели только я один вижу это?

Сегодня. Я увидел, скорее угадал её. Какая-то сотая, тысячная доля секунды. Мне достаточно. Никакой врач не пропишет большей дозы такого любовного яда.

Опять сегодня. Выходя из аудитории я опять увидел её: маленькую, худенькую, хорошенькую. —, мой дорогой сфинкс, как бы я хотел сейчас положить голову тебе на колени и слушать в тишине твои молчаливые загадки. Не потому ли ты мне нравишься, не потому ли я люблю тебя, что ты — загадка? —, милая, любимая —, пишу тебе, но не для тебя. Какая ты разная, как жизнь. Я знаю тебя больше, чем полгода, ты живёшь всегда в моём воображении. Но я боюсь идти дальше. Всю жизнь мне кажется, что за какой-нибудь простой дверью я найду волшебный дворец — не ты ли эта дверь? Мне страшно найти старое, я предпочитаю мечтать за закрытой дверью. Иногда мне хочется подойти к тебе и сказать: знаешь, —, мне нравится эта игра. Ты поймёшь, какая игра. О, —, мы выше ревности и прочих глупостей, правда. Прощай, до завтра!

И вот ты опять пришла ко мне, сладострастная как вторая рапсодия Листа. А раньше я подумал: ведь я не люблю тебя. Чертёнок шептал мне: любишь, любишь. А я сердился на него, зная, что он прав. — — сколько музыки в твоём имени! Неужели я никогда не коснусь твоих рук? Нет, у тебя плохие руки — жесткие, усталые. Тебе бы лучше шло, если бы ты была без рук, как Венера Милосская. Но чем бы ты писала лекции и записочки, чем бы ты пудрила свой капризный ротик? Ну, —, не сердись, я пошутил. Видишь, я целую твои стройные ножки, — ведь я такой послушный мальчик.

Иногда, когда мне не о чём думать, я представляю тебя в различных нарядах: вот ты в длинном белом, как пух, платье, а вот в черном бархатном. Твои глаза — то снежинки, то звёздочки, то чудесный цветок, то бездонное море страсти. Ты больше кошка, чем любая женщина.

Вчера я смотрел на тебя и думал: как ты сейчас относишься ко мне. А к вечеру я снова совсем разлюбил тебя.

—, пишу снова. Это было позавчера. Неужели кончилась моя любовь? Очевидно так, — потому что начался анализ. Он уже показал мне, что у тебя заплаканные глаза ( а, может, они в самом деле были такими в тот день ), что у тебя несколько сжатый носик, что твоя фигура не столь идеальна ( однако округлость форм вне сравнений ) и т. д.

Это конечно не суть важно, маленькие недостатки должны лишь передавать прелесть, но… отсутствие полной гармонии наводит на мысли… впрочем, хватит. Мне страшно, как Тереху, у которого Авраам разбил его деревянного идола, и новый страшный непонятный Бог отныне взялся за судьбу его. Какой он, этот новый Бог? Можно ли задобрить его мелкими жертвами? —, всё ещё дорогая, у меня необузданное желание продолжать анализировать тебя, и, кто знает, может потом синтезом опять создать — — ещё лучшую, чем прежняя. И как это всё-таки глупо: рассматривать любовь с точки зрения современного диалектического материализма. Глупо, печально, но факт. Почему я не могу, как все, спокойно жить, учиться, любить, а должен постоянно воевать с армией "почему?", "зачем?", "как?" и т. д. Какой-то заколдованный круг, жизнь опровергает причины и принципы. Целую тебя, дорогая, любимая —.

Дорогая —, я уже давно не писал тебе, как видно совсем разлюбил тебя. Но, если правда, что любовь — это привычка, которая со временем, мне кажется, утрачивает силу, то я могу сказать, что у меня осталась к тебе тихая нежность. Да, я полюбил и разлюбил тебя в течение одного дня, но ты теперь совсем другая, чем была тогда. Я думаю попробовать пофлиртовать с тобой, если ты будешь гордой, огонёк может снова разгореться, если нет — прощай моя любовь. Целую тебя в твой миленький лобик.

Милая —, вчера ты сидела на кровати ( в большой комнате общежития, куда я зашёл по общественным делам ) такая маленькая и тихая, что мне сделалось жалко тебя, захотелось подойти, утешить, обнять, но я сдержался. И всё-таки я должен же когда-нибудь заговорить с тобой? И, послушай, какое стихотворение я написал тебе:

Она понимает язык поцелуев,

горячих объятий и пламенной страсти,

а я ей о мудрости мира толкую.

Вздыхает бедняжка: такое несчастье.

Ко мне иногда прижимается нежно,

глаза её шепчут: нам счастье не снится,

забудь о законах вселенной безбрежной,

о том, что любимая — мира частица.

И я обжигаю лобзаньем горячим

желанные губы моей молчаливой.

А звёзды смеются, желая удачи,

и ветер мне шепчет: ты будешь счастливым.

Нравится? Нет. Да, ты права, оно далеко не совершенно, зато искренне. —, любимая, ты простишь меня, что я пишу о тебе то как о гордом идеале, то как о последней любовнице. Один Бог разберёт где истина.

а, может быть, в маленьком теле твоём

гармонии больше, чем в мире во всём.

Той гармонии, которую тщетно искали в Боге и в математике, в философии и в музыке небесных сфер. На сегодня хватит. С нежностью прижимаюсь к твоей груди.

Дорогая —! Ты прошла гордая и разгневанная, но это вышло немного опереточно. Мне кажется, что ты делаешь всё возможное, чтобы я разлюбил тебя окончательно. Почему?

Дорогая —! Вот какая ты теперь — маленькая, худенькая, красивая женщина, никогда не стареющая, всегда манящая. А я — мальчик. Ты уже начинаешь флиртовать, легко, чуть заметно, но ведь мы с тобой понимаем друг друга не только с полуслова, но и с полувзгляда. Теперь на моей стороне большое позиционное преимущество: я здорово занят. —, миленькая, почему я тебя так редко вижу? Один взгляд в день и один поцелуй в месяц были бы для меня вполне достаточны. —, берегись, у тебя большая конкуренция! Я шучу: разве может свеча затмить Солнце?

А я любовь свою храню.

Люблю тебя, откликнись, —.

, разве можно быть такой! Нет, вчера ты была похожа на себя не больше, чем твоё будущее фото лет через 40. Гадко. И к тому же меня вчера чуть не стошнило от ультрапошлого подмигивания твоего дубликата.

—, любимая, какое у меня мелкое сердце, чёрствая душа. Я только сегодня понял это. Как я смел так говорить с тобой — своей любовью. Я готов проклинать себя за это, я завидую тому, кто любит страстно, любит безумно, любит горько, для кого кроме любви нет ничего в жизни.

Любимая —! Я уже дал зарок себе — не говорить о тебе и о нашей любви вульгарно и пошло. Но вчера, когда ты в упор посмотрела на меня, я почувствовал величайшее нервное напряжение, которое продолжалось около часа. Хороший пример для тех, кто утверждает, что высокоорганизованная материя сильно реагирует на слабые причины. Но твой взгляд! Да, вчера я понял, как сильно я люблю тебя. Ни одна женщина в самых интимных положениях не действовала на меня так сильно, как ты, пройдя мимо.

Касаюсь губами твоей руки, милая —. Давно не писал тебе, —. Да, теперь я знаю: ты моя, единственная, любимая. Я даже не мечтаю о встрече с тобой в чудесном саду, твоя голова на груди у меня, ты плачешь или смеёшься — всё равно. Трудно человеку без любви. Из всех эрзацстремлений, которые он ( Бог ) создал — самое хорошее по-моему — любовь. —, если бы ты пришла ко мне, пять минут посидела возле меня! Милая, дорогая…

—, перестань кокетничать, я люблю тебя без этого. И всё же как приятно смотреть в твои бездонные глаза.

—, милая, вчера я понял, как мы любим друг друга. Нет, виноват, маленькая поправка. Что я тебя люблю — это вне всяких сомнений, всегда и везде, а ты, кажется, боюсь сказать — нет. Целую твои глаза, обнимаю тебя.

—, девочка, в тебе столько целомудрия и нежности, в тебе в твоём маленьком сердечке, которое так люблю.

—, я не выдержу. Ты прекрасна. Ты — моя любовь. Как страшно остаться в этом мире без любви.

—, нет, не пугайся, это не стихи ( пропустил в этой тетрадке посвященные ей стихи — почти графоманство, до настоящей поэтической лирики — не дорос, да и потом лучше получалось ироническое, сатирическое… ) —, я уже кончаю половину этой маленькой тетради, уже два месяца прошло с тех пор, как я записал в неё первые строки. Я не перечитываю её — боюсь разлюбить тебя. А знаешь что, — если вторую половину закончишь ты сама? Последний листок твой. Вот сейчас я посмотрел на него и представил себе это. Договорились? Целую тебя, милая, хорошая.

Ты сейчас передо мной — далеко-далеко, недоступная, гордая.

—, начинается борьба за последнюю страницу. Курок спущен. Прочту всё предыдущее. Прекрасный миг. Я предвкушаю счастье.

—, слушаю вальс Шопена и пишу тебе. Да, теперь между нами разрыв, формальный и фактический. Но я верю в тебя, люблю тебя, ты моя на всю жизнь. Не надо ни первой, ни последней страницы. Время листает страницы, оно никогда не устаёт. Я подавил все желания, но одно — смотреть тебе в глаза, в душу, без конца, нет, хотя бы один миг. —, неужели и это недоступно? Я смирюсь. Я так люблю тебя.

Милая —, вчера ты была такая хорошая, и глаза твои как матовые фонарики — мягкие, ласковые. —, ты знаешь, что я решил — создать свой маленький мирок любви, и ты — царица в нём. Но этот мирок никоим образом не должен быть связан с действительностью. Ни слова, ни взгляда после точки. Но человек предполагает, а Бог располагает ( повторил одну из поговорок моего дедушки ). И, в конце концов, мне всё равно любить ли настоящую или воображаемую. А тебя? —, счастливая, сверкающая, ещё и ещё раз — я люблю тебя.

Милая —, вкладываю пару листиков. Это может быть инстинктивное отдаление сроков заполнения последнего листика.

Огни в тумане кажутся большими.

Молчат деревья, осенью раздеты.

Сквозь тишину проносит ветер имя —

оно твоё, но нет тебя, и где ты?

Где ты, приди. Я припаду к ногам твоим моля любви, приди любимая ( Страшная безвкусица, но в те годы мог ли иначе?.. )

Нет, не придёшь, а по земле замерзшей

Твой бледный призрак медленно шагает.

Туман, печаль, и осень горя горше…

?, милая, как давно — уже целых два дня не видел тебя. 20/III/1947 год? Милая, дорогая, сколько любви в груди моей. У меня есть мечта — счастье — поцеловать тебя. Милая!

( Еле можно разобрать написанное на отдельных вложенных страничках ).

Дорогая —, во всякой женщине есть частица совершенства, и я предпочитаю видеть именно эту частицу. А ты — само совершенство, сама гармония. Что это — правда или фантазия? Ведь говорят, что… Нет, не надо на анализа, ни логики. Я отвечу на все "почему?" тремя словами: я люблю тебя. Милая, дорогая, вчерашняя встреча, взгляд — а мне достаточно. Он ворвался как смерч в мой внутренний мир; разве я в силах заставить себя не думать о тебе каждую минуту, не видеть тебя в каждой женщине, не разговаривать с тобой о любви — одним сердцем. Нет, это просто страшно. Когда я зашёл сегодня в аудиторию, я сразу же почувствовал, именно почувствовал, что тебя нет, и у меня тоскливо заныло в груди. Одно твоё имя, сказанное даже не мной, заставляет сильнее биться сердце. Я уже раз говорил тебе, и повторю не раз: как много музыки в твоём имени. И каждый раз ты такая, какой я видел тебя последний раз. А сейчас — тихая, добрая, глаза задумчиво устремлены куда-то, и так хочется заглянуть в них, в твою душу, увидеть грядущее, познать счастье. Ты танцуешь — нет, не с ним, а со мной — мы одни в хрустальном зале, тысячи зеркал, и всюду твои глаза, твои руки, моя любовь. И я думаю, неужели бывают у меня такие минуты, когда любовь к другой сильнее любви к тебе? Мне стыдно за эти минуты. Милая —, даже если ты и предполагаешь, то ты и не представляешь и сотой доли моей любви к тебе. Ты скажешь, любовь — пустые слова; мечта, мудрость, счастье — призраки. Да, ты права. Чёрт возьми, лекция, лучи, поляризация. Когда твой взгляд падает в душу, он распространяется в каждую клеточку мозга, в каждую клеточку сердца. Да, твой взгляд — поляризован. Но, если он действует не только на меня… Какое непоэтическое слово — "поляризован". ( к старости начал постигать поэзию бытия во всём?.. ) Но это прекрасно, моя миля, дорогая, любимая…

Послесловие

Это всё или почти всё, за исключением совсем уж бездарных стихов на ту же тему, что сохранилось в той самодельной тетрадке чуть ли не шесть десятков лет. Подумалось: стоило ли, да ещё переносить в компьютерный набор — в своего рода "Избранное" — моё, это ценно прежде всего для автора, и, с надеждой — для моей семьи, ибо на предшествующих страницах отчасти, как мне снова кажется, материал для психиатра — впрочем, если вдуматься, как иные произведения классиков во всех жанрах.

Но для меня даже не это главное — что-то воскресить в памяти, и, как рассматривая старые фотографии, пережить в душе отголоски тех юных дней; некоторые эпизоды и впрямь вытаскиваются из бездны памяти; наверное, знакомо всем при встречах с былым, — и как во сне переживаешь наново, пусть по-другому. Нет, главное не это. "Анализ", к которому и тогда у меня, судя по тем записям, было отчасти негативное отношение, к старости сделался возможно преобладающим в моём мышлении. Как же так — в те годы, когда мои сверстники обоего пола, по нынешней терминологии "занимались любовью" в буквальном смысле, я во всю неосознанно сопротивлялся такому общению с представительницами слабого пола. Не исключено, что и воспетая мною, "любимая", если бы проявил к ней реальное внимание, начал ухаживать — ответила бы мне в той или иной форме, и как жестоко я бы разочаровался и в частности, и вообще…

Так же, как рано или поздно в моих мимолётных или затяжных, как говорится, романах. Нет, то, о чём я мечтал тогда, пришло почти через 18 лет, прорвалось несмотря на то, что я был более чем сдержан, врученным мне в мае 1964 года стихотворном послании: с эпиграфом что ли ( "Посвящается Ф. Г. Ю." ) — инициалы мои не спутаешь.

В тиши ночной

Когда угас последний луч

И мир погружен в сон земной

Я начинаю с вами разговор.

Прошёл уж год, идёт другой.

Моя душа полна тобой.

Надеюсь, не обидишься за то,

Что обращаюсь я на "ты".

Жалею, что увидела тебя,

Что сразу сердце вдруг сильнее застучало.

Теперь тебе я отдала себя

И чувство над рассудком победу одержало.

Я в мыслях вижу встречи наши

Что были мимолётны и легки,

Девчонку взбалмошную, пустую

Порой не замечали Вы.

Но и девчонка, что так вела себя беспечно

Теперь глядит на мир иным уж взором.

Она страдает, мечется, ревнует,

Но разве скажешь сердцу "замолчи"

И уж не хочется покоя

Ни сердцу, ни душе.

Не в силах угасить огонь я яркий,

Что пламенем своим

Меня всю обхватил объятием он жарким

И не отпустит, покуда сердце не сгорит.

май 1964 год.

Ей было столько лет, сколько мне, когда я заполнял ту тетрадку, но куда тем моим вычурным и почти казённым, за немногими исключениями, словесам — до такого призыва обожженной души… В своё — не то, чтобы оправдание, но объяснения — через сорок один год — с ней, с Сашей — через сколько ненужностей — постельных и прочих — надо было мне пройти, чтобы то идеальное, что мерещилось мне в неясном понятии "любовь" так вошло в мою душу — может быть, неосознанно, не сразу, но уж накрепко и навсегда.

Сон

Отдельный раздел моего "Избранного", не совсем из творческого, скорее из жизни — особый раздел — годы 1946-1950-ый, более полувека назад. Тут и "Записки влюбленного", и "Куренёвская" поэмка, и запись сна, который не только меня поразил, но и отчётливо запомнился. И до того, и после, даже в последнее время снится неведомо что, и кажется, что-то я даже зафиксировал — то ли в дневнике, текущем, то ли в "интеллектуальном". Но данный сон, который перепечатываю, совершенно не помня его, возможно, кое-что прояснит — не знаю уж, как и для кого…

Мне только что снился сон, который я хочу записать. Начала его не помню, знаю только, что очень связанно и жизненно. Помню с того места ( я стараюсь ничего не пропустить ), как мы трое — Шура, мой школьный товарищ рыжий Фима Розов и я куда-то спеша, особенно Ф. Р. и Шура ( комментарии сегодня — эти двое совершенно незнакомы между собой ) сперва быстро идём, а потом бежим по какой-то неасфальтированной и немощенной неровной улице, по обеим сторонам которой мало строений. Улица поднимается вверх. Выходит так, что меня ( а я посредине ) Ф. Р. и Шура несут, я почти не касаюсь земли, и мне приятно. Но вскоре они, особенно Ф. Р. очень устают и мы идём медленней. В ответ на какие-то мои слова, Ф. Р. чуть было не сказал пошлость, но мои слова напомнили ему, что рядом идёт Шура.

Она уже не Шура, у неё звучное имя, какое не помню, кажется букв 6-7, есть з, р, э. Мы все трое смеёмся этому обстоятельству, то есть возможности того, что чтобы он сказал пошлость в присутствии Шуры или… Мы проходим мимо стадиона, на нём только что прошёл матч, кто-то из публики рассказывает, не помню какой, но интересный случай в ходе матча. Мы идём дальше. Домa больше. Наконец мы наталкиваемся на сооружение вроде остатков старой крепости из зелёного от времени кирпича. От угла, на котором мы стоим ( а вокруг, вернее сзади — жилые дома ) — профиль местности, в том числе и эта крепость спускается резко вниз. Нам нужно идти дальше. И мы решаем, вернее Ф. Р. и ещё какие-то ребята, неизвестные — бегут узким, грязным ходом, шириной в аршин, по обеим сторонам которого стены, сквозь эту крепость. Я иду за ними. Шура или… с какими-то девушками или женщинами, так как она боится испачкать длинное платье, собирается обогнуть эту крепость, пройти мимо неё с другой стороны. Я иду один, причём избираю немного не тот путь, по которому шли ребята. Мне приходится пробираться лабиринтом из камня, и я, сперва жалея, что Шура не пошла со мной, в одном узком месте, едва протискиваюсь, думаю, что Шура или… здесь не прошла бы. Через шагов 50-60 я внезапно попадаю в маленькую ( половину той, в которой я сплю ) комнату. Из этой комнаты прямо ведёт нечто вроде двери, то есть на аршин над полом и метра полтора в ширину — дыра при выходе из которой проход неширокий — перпендикулярен пути сквозь эту дыру, идёт вдоль стены, против которой я стою.

Вся комната уставлена чемоданами, их всего штук 30-35; стоят в рядах, стопках по штук восемь и просто разбросаны. Кроме того валяются узлы. Комната этим наполовину загромождена. Я уже хочу заглянуть — что в чемоданах, как вдруг сбоку, из какого-то чемодана полуневидимая рука поражает меня копьём или мечом в бок. Я понимаю, что здесь люди. Я бросаюсь вперёд, и впереди, из чемодана высовывается до половины мужчина с мечом ободоострым, тяжелым, чуть матовым, длиной в полметра. Однако неудобное положение мешает ему хорошо владеть им. Я быстро воспользовался этим и схватил меч рукой, порезал её, но удержал меч. Вывертом руки я отнимаю меч и первое что делаю — всаживаю в грудь мужчины, у которого он отнят. Затем поворачиваюсь к ранившему меня в первый раз ( он очевидно в чемоданах ) и пронзаю чемоданы, где в полутьме по моему предположению он находится. Я попадаю мечом в его тело. Сразу же начинаю пробивать чемоданы и клумки, находившиеся в комнате, причём в ряде мест тяжело раню спрятанных там людей. Все они необычайно живучи, мне приходится по нескольку раз пробивать живое тело. Мимоходом — кроме меча не слышно никаких звуков — стонов, речи. Наконец остался один человек — тот, который ранил меня сперва. Я знаю, что это рыцарь, возможно внушающий уважение. Я уже нанёс ему тяжкие раны, но он ещё шевелится. И очевидно для того, чтобы он перестал шевелиться, а не из соображений безопасности, я рассекаю его на две части. Грудь с головой уже лежит на полу отдельно. Вдруг он начал говорить: "если тебе дорого счастье жены ( он так, кажется, и сказал "жены" — разумея мою жену ), то скажи… ( он сказал кому, и я знаю кому, что ) — тут я не помню что, но по смыслу получается двусмысленность, очень похоже на — король или султан — продолжает благоволить к ( тут следовало имя обладателя сокровищ, заключенных в этой комнатке ). Внутренне я поклялся исполнить завет убитого мной, не рассуждая, правильно ли поступаю. Внезапно я заметил ( я уже стоял у порога этой комнаты ), что в том проходе, о котором я говорил выше, который ведёт из комнаты в другую сторону, беззвучно шевелятся какие-то существа, как я догадался — гномы — в треть или четверть человеческого роста. Одеты они в тёмно-серое облегающее и закрывающее их платье. Их около десятка, они внимательно смотрят на меня и в комнату, и я догадался, что они знают обо всём, но бессильны вследствие какого-то волшебства. Это обдало меня ужасом. Я стал громко звать Шуру, но её новым именем в надежде, что она ещё находится в крепости. Но я ничего не услышал и пошёл. Обратная дорога была совершенно иной, чем дорога туда. Во-первых, я попал в комнату дворца в сказочно-волшебном вкусе. Посреди комнаты стоял кубический драгоценный алтарь вроде. В комнате были две молодые женщины, которые, очевидно, не особенно дружелюбно относились ко мне, особенно высокая блондинка. Она спросила у меня что-то, а я с невозмутимым видом сказал ей ( я точно знал, что нужно сказать именно этой женщине ), то, что велел мне умирающий. Она как будто не обратила внимания на мои слова ( припоминаю — кажется, нужно было их передать правителю ), но поднимая тряпку, случайно почему-то оброненную мной ( улика — следы грязи ), ухмыльнулась, и я впервые почувствовал, что слова рыцаря, повторенные мной, могут быть и чем-то обвиняющим меня ( поводом ), угрожающим мне. Но я с невозмутимым видом прошёл дальше. Вот я у своего дома, стучу, мне отворяет жена вроде — но не Шура, не мама, а молодая красивая брюнетка. Я вхожу в комнату ( первую, за ней вторая, так что первая вроде сквозная проходная ). Комната обставлена просто, но дальше действие происходит почти во вкусе сказок 1001 ночи. Я начинаю говорить жене о происшедшем, но она прерывает меня и говорит про своих учениц, с которыми она занимается рядом в комнате ( Д. Ш. ) ( не знаю, что скрывается за этим "Д. Ш." в скобках ). Настроение у меня хоть и тревожное, но вместе с тем мне не терпится легкомысленно рассказать о знаменательной истории и подумать, как бы переправить к себе ценности из той комнаты. Я говорю жене: "Вот я убил несколько человек". Она сперва не обращает внимания на мои слова, но затем, не помню с каким чувством ( её ) начинает слушать. Я здесь чувствую себя наконец физически и умственно переутомленным, ложусь в белье в постель в углу комнаты. В это время в комнату входит соседка, которая должна что-то сделать с платьями, простынями, прочими тряпками ( не в буквальном смысле ) — или купить, или пересмотреть, или взять стирать. Первое, что попадает в руки моей жены — это окровавленная простыня — я ведь был ранен, и каким-то образом что ли, когда я разделся — вытерся этой простыней — она окровавлена. Жена комкает её, мешает в остальное бельё, но хитрая старуха как будто видит этот жест. Затем старуха берёт окровавленную рубашку, мою. Жена объясняет, что это её "месячная" кровь. Но старуха замечает, что рубаха мужская. Непонятно: делает старуха какие-то выводы для себя, или это ей безразлично.

Вдруг мы слышим тихий стук в дверь. Жена говорит: "Этот стук предвещает что-то недоброе". Я не могу понять, почему у жены такое предчувствие. Она открывает. Старуха исчезает. Входит толстый начальник стражи ( буду его так именовать ) — с стражниками с саблями наголо, тоже одетые в шаровары. Я понимаю какой оборот приняло дело, однако не догадываюсь о ещё худшем. Нач. стражи ( а стражники уходят ) чрезвычайно вежливо говорит моей жене — "мне нужно немножко кой-о-чём поговорить с вашим мужем", — говорит на очень ломаном русском языке, — "удалитесь, пожалуйста". Она печально идёт к двери, он тихо следует за ней, а у самой двери захлопывает дверь. Мне хорошо помнятся подробности. Я сижу, будто в кресле лежат мои яркие шаровары. Он (нач. стражи) тоном, в котором явно чувствуется злость и насмешка надо мной — ведь я в его руках: "мы с тобой будем малeнько-малeнько поговорить", и ещё что-то в этом духе. Меня в душе почему-то удивляет, что он неграмотно, неправильно говорит. Кстати, комната, в которой мы вдвоём находимся — другая, чем та, куда приходила старуха, чем первая, дверь в неё как раз в углу, вроде там, где дверь в комнату, в которой, я сплю, только сразу и У ( значок ) и дверь. Я прошу у начальника стражи разрешения надеть шаровары, ибо я сижу в одном белье. (в это время у меня от кальсон оторвалась пуговка, ясно помню - (сквозь сон?). Он грубо кричит: "нет (смотря на шаровары мои), и они тоже достанутся мне." Тут я начинаю понимать серьёзность моего положения. Нач. стражи кого-то зовёт. Входят двое — миловидная брюнетка восточного типа и угрюмый средних лет тоже тёмный мужчина. Они что-то несут — какие-то инструменты. С этого момента комната становится словно без окон и освещается багровым факельным светом. Я лежу посреди комнаты на диване. Стенка его низкая, идёт как у кресла-качалки, но всего на полметра или меньше. Внезапно я замечаю, чтo в руках у вошедших — это два больших раскладных ланцета. Будет пытка. "Где принесённое тобой золото? ( принесенное из моей комнаты ), — спрашивает нач. стражи. Я кричу, что не носил никакого золота, но я помню, что пытка будет всё равно. Нач. стражи берёт один ланцет, он становится справа передо мной. Слева девушка, сзади другой человек. Больше всего я боюсь боли сзади, и потому прижимаюсь спиной к спинке дивана. Я полулежу, но зато вижу опасность лишь перед собой. До того, как я лёг на спину или в тот момент нач. стражи сказал: "мы разрежем его со спины и взрежем грудную клетку, и так начнём его пытать". Когда я лёг на спину, я вдруг ясно, как будто всё предвидя, предчувствовал заранее, как мне будут взрезать грудную клетку, и резать внутри мучая и не убивая. Мне сделалось — не могу описать как. В один миг я припомнил тогда ( во сне ), что люди выдерживали пытки, но я знал — душой не могу перенести предпытку и пытку, что я отдал бы золото, всё на свете отдал бы и сделал, лишь бы меня оставили в покое. Дикий, животный, нечеловеческий страх принудил меня схватиться рукой ( руки у меня были свободны ) за ланцет в руках нач. стражи. В тот момент, когда я крутил его, стараясь лишь отвратить от себя и разрезая руки о него, девушка сказала загадочно: "а может быть сделать…" — тут она произнесла непонятное греческое слово, которое кажется как будто на "м", имеет в середине "к", "д" — вроде. Я понял, что фраза была обращена к нач. стражи и очевидно касалась способа пытки после того, как грудь моя будет взрезана. Но вместе с тем мне почудилось в этой фразе какой-то скрытый доброжелательный намёк, сигнал, обращенный ко мне, во всяком случае я её так воспринял, и воля, преодолев пассивную маленькую надежду на спасительность бездействия, повела меня ( всё это в один миг ) с двух путей — с полубессознательной аналогии с положением в маленькой комнате вначале ( борьба ), и с отчаянного, но разумного ( да ) — будь что будет, лишь бы вывести себя из состояния бездумной инертности. Психологическую сторону, так сказать, моего сна я могу в основном проследить лишь сейчас, однако состояние души во время сна помню в такой же степени, как и физическое. Я поворачиваю ланцет, почти до конца впускаю в грудь нач. стражи и поворачиваю в его груди. В это время я не вижу, но чувствую, что второй мужчина ударил меня своим ланцетом в бок, но не убил сразу, а очень тяжело ранил. Я теряю сознание — просыпаюсь.

Когда я проснулся, я сразу же припомнил свой сон, стал припоминать его с начала до конца, спать мне не хотелось, и тут же явилась мысль записать его сейчас же. Мне страшно было встать, такое ощущение, как после страшного сна в детстве, но гораздо сильнее и устойчивее. Я зажёг свет, начал писать здесь, во второй комнате. При воспоминании об отдельных моментах сна душа трепетала, содрогалась, слёзы сами струились из глаз. Это не метафора — это было теперь слабее. Однако я стремился записать всё правильно и подробней. В местах, которые не помню — не фантазировал совершенно, а — ничего не писал. Там, где помню приблизительно — писал как будто, вроде. Если что вспомню — допишу. Сейчас я нахожусь в никогда не испытываемом состоянии сладкого ужаса — опять-таки вспоминаю сон и хочется плакать. Уже светло, в конце 6-ой страницы выключил электричество — пишу так. Нашим сказал почему встал. Постепенно успокаиваюсь, может сначала придал сну такое необыкновенное значение, но он был слишком ясным и ярким. Пока всё. 22/IV - 49 г. 5 часов утра.

( Пост скриптум )

1) Иногда, в начале нашего пути я бежал сам, а когда Ф. Р. и Ш. устали, я почти не устал.

2) Комментарии зрителя матча, кажется, — один из игроков сделал преднамеренную глупость.

3) Кроме гномов стояли какие-то люди — также молчаливые.

4) Я звал Шуру или… несколько раз.

5) Кажется, в конце сна или когда я лежал ещё после сна, мне пришла мысль, поразившая меня тогда значительно сильнее, чем теперь — тем, которых я убивал, было так же, как мне перед пыткой.

6) Как только нач. стражи вошёл в комнату ( уже в другую ), было двое: "я" — один; когда толстый в восточном костюме вошёл, этот "я" — пал духом, а второй "я" безразлично смотрел на происходящее, но, когда опасность усилилась, остался "я" единственный.

7) По обращению с моей женой ( когда нач. стражи её почти вытолкнул из помещения ), я начал догадываться о том, что мне грозит.

8) Жена несколько раз перебивала меня в начале рассказа о происшествии, не давая его начать, а я не хотел указывать ей на важность этого — хотел сюрпризом — мне это казалось только очень занимательным.

Необходимые пояснения

Половина века, да ещё какого — двадцатого! Как невероятно изменился мир, планета людей за эти десятилетия. И как это соотносилось с моим существованием в те послевоенные годы? Благо сохранились в моём личном архиве некоторые свидетельства того времени, и я решил оформить их — перепечатав, а затем оформив в компьютерном наборе. В предисловии пояснял — зачем и почему хочется мне это сделать. Ограничусь, пожалуй, пятью годами — 1947-1952, попутно высказывая некоторые соображения и внося нужные пояснения, как в солидных академических изданиях.

Многое в этих материалах связано с КТИЛПом — расшифровка — Киевский технологический институт лёгкой промышленности, ныне выросший в многоэтажный корпус, и в последние годы трансформированный в университет, где студенты овладевают новыми технологиями и премудростями дизайна — трудно сказать, насколько всё это в обозримом будущем достаточно реализуется в нынешней Украине.

Вернувшись из Москвы к родным в Киев в самом начале 1946 года, с зачеткой из московского института стали — об окончании первого семестра, перевёлся на второй экономического факультета. Но после окончания первого курса захотел — неосознанно, но по наитию свыше — уверовал к старости в таковое — на химический факультет, и правильно сделал — в том смысле, что и это сыграло благотворную роль в моей судьбе, при всём том, что пришлось работать в цехах вредных производств, посменно. Впрочем, и вообще то в жизни, что сразу казалось личной трагедией — бoльших или меньших масштабов — в конечном счёте было благом для линии моей судьбы, можно считать в целом счастливой.

К четвёртому курсу я сделался заметной личностью в институте, активным комсомольским общественником, что впрочем, не мешало озадачивать на комсомольском общем собрании секретаря райкома совершенно неуместными вопросами и репликами. Редактировал "меловую" газету — "Прожектор", ежедневную, сатирическую, и будучи, честно говоря, неважным студентом, слабо вникая в преподаваемые технические дисциплины, что не помешало впоследствии и преподавать некоторые в техникуме, и достаточно глубоко разбираться с некоторыми аспектами химии, физики, разных технологий при работе над сценариями учебных фильмов, — к четвёртому курсу умудрился выбиться в отличники и портрет мой красовался на институтской доске почёта. Однако во всё время учёбы в КТИЛПе балуясь юмористическими стихотворениями, пользующимися успехом в студенческой среде, накатал, можно сказать, поэму "Кукибниада" — посвященную вновь назначенному, как выяснилось по блату, директору Кукибному, переведенному откуда-то из провинции, благодаря протекции высокопоставленного родича. Конечно, в этих стихах фантазия моя разгулялась, но по сути — так оно и было.

Поэма получила как говорится широкую огласку, и меня с треском исключили из института вместе с Шурой Палатной — об этом надо отдельно и подробней, и также из комсомола, и я через некоторое время начал работать на киевском кожзаводе, лаборантом и защитил диплом заочного московского института аналогичного профиля в 1952 году. Привожу без изменений текст и "Кукибниады", и последующего "Прощай, мой КТИЛП!". Предполагаю про некоторых упоминаемых во втором произведении сообщить что-то дополнительно, небезынтересное, как мне кажется, или имеющее продолжение в моих встречах в последующие годы.

Кукибниада

Посвящение

Мне лавр Анохина не надо,

и слава Рецкого — к чему?

Пускай моя Кукибниада

послужит смеху одному.

Меня он любит — смех мятежный

и вдохновенье в тишине.

А девять муз — дочурок нежных

давно в подруги прочит мне.

Но сохранит меня мой демон,

а то, надев свои очки,

прочтёт герой моей поэмы

творенье вспыльчивой руки.

И скажет в скромном кабинете

тому, кого я так боюсь:

"Нам наплевать на штучки эти,

но до него я доберусь!"

И под ликующие крики,

карман приспешников согрев,

уйдёт всея КТИЛПа владыка…

О, страшен А. Кукибный гнев!

I

Возле базара КТИЛП ютится,

часы висят на КТИЛПе том,

ни днём, ни ночью всем не спится —

Кукибный бегает кругом.

Идёт направо — песнь заводит —

какой в столовой чудный фарш,

налево — девочек уводит

как постоянных секретарш.

То со стипендии снимает,

а то и выговор даёт,

и каждый в институте знает,

какой у нас учёный кот.

Порой рассказывает сказки —

и на собраниях, и так,

одарит приближенных лаской,

а кто с умом — тот злейший враг.

Теперь в его недлинной свите

турченковидные козлы,

которым видно Бог-родитель

характер дал из-под полы.

Таких Кукибных нет на свете,

по крайности — в СССР.

Так за какую добродетель

он к нам посажен, например?

За красноречье — вы смеётесь?

Авторитет, учёность, ум...

Нет. Но в одном не ошибётесь:

за то, что где-то сват иль кум…

Но этой небольшой проблеме

не станем время посвящать,

нам жизнь Кукибного в поэме

пора подробней освещать.

II

Родился он в долине Нила

( на берег вынесла волна )

иные говорят — из ила,

другие — просто из говна.

Не будем спорить. Не имеет

значенья это, хоть порой

над ним ужасно тяготеет

наследственности дар былой.

Не потому ли в кабинете

клеёнкой двери он оббил?

Решеткой что не оградил? —

неосторожно могут дети

играть поодаль и попасть

в его прожорливую пасть…

Когда ж ему минуло десять,

скопил он денег пять рублей,

дощечку заказал. Повесить

её хотел он у дверей,

а на дощечке той "директор"

красивым шрифтом написал.

Какие смелые проекты

уже тогда он создавал!..

III

О, где мне взять такое слово,

что в нашем сердце прозвенит —

воспеть Кукибного младого

и красоту его ланит!

Был, может, жертвой рока злого,

любил безумно, мстил врагу…

Но вот в студенческой столовой

его представить не могу.

А вот когда во время НЭПа

творились тёмные дела,

мещанства маленькая крепость

его бы приютить могла.

У старой вдовушки спросонья

он пил, и ел бифштекс в крови,

тогда он пользу женщин понял,

и счастье истинной любви.

Потом пошли года скитаний,

уже он зав, уже он доц,

уже еврей, помощник ранний

прозвал его "товарищ поц".

И жребий наконец решился,

взошла, взошла его заря!

он в КТИЛП торжественно явился,

как говорят, благодаря…

IV

Сначала был метлою новой

( хотя сердца не жег огнём )

блаженной памяти Щеглова

бывало слушался во всём.

Порою сижывал он томно

а ла турецкий падишах,

не упражнялся он в речах,

и в общем был он мальчик скромный.

А после — верх взяла порода,

и, как животное одно,

придя почти что с огорода

на стол он влез. И как смешно

сначала это показалось.

Но скоро — все почти в петле:

ведь слишком мало оставалось

на том возвышенном столе.

И поняли студенты вскоре:

доцентам тоже не везёт —

не от ума большого горе —

скорей совсем наоборот.

Пищать попробовали — где там…

Решили возмутиться… Что?!.

такая трёпка в кабинетах,

что лет запомнили на сто.

Авторитет мол подрывали,

шептали нежно "вашу мать…"

В ответ товарищи молчали…

А было что и подрывать?

Уныло замолчали люди,

не то, что крик — затих и стон,

и был последним камнем Юдин,

но вскоре был сменён и он.

V

Отгородил себе хоромы,

и танцы сверху запретил, —

зачем подстилку из соломы

повсюду он не постелил…

Подлизы хлынули оравой,

спокойно едет в отпуска.

Стал Турченко рукою правой,

а Клара — левая рука.

Попасть к нему ужасно трудно,

а если кто и попадёт,

едва услышит голос нудный,

в душе воскликнет "идиот!"

В душе… И вдаль уйдёт гонимый.

Печально, скверно так расти.

Мы в нашем КТИЛПе пилигримы.

Он — черный ворон на пути.

17.10.48 г.

 

Прощай, мой КТИЛП!

( издание 2-е, дополненное и переработанное )

Прощай, мой КТИЛП!

Какое счастье

вдруг ощутить, что я силён.

И робко тянет лапку: "здрасте"

тот, кто вопил истошно: вон!

Смешные маленькие люди,

я сам за глупость их простил,

а жизнь… Пускай их жизнь осудит.

Прощай же, альма матер, КТИЛП…

Открою новую тетрадку,

ни чувств, ни мыслей не тая,

со всеми ктилповцами я

начну прощаться по порядку.

Я встречусь, может быть, с иными

на долгой жизненной тропе,

иные станут мне родными

в унылой ктилповской толпе.

Но с первых строк в моей поэме

я должен попрощаться с теми,

кого наверняка найду

или в раю, или в аду.

Прощай, высокий благодетель,

наш стройный Фёдор, сын Петров,

о пользе общества радетель.

Ты был убить меня готов.

Но паразитов белых стая

тебя сожрала, паразит.

Мадам Теплинская рыдая

твой тесный гроб благодарит.

И Демченко, "почивший в бозе",

а также Ляхтор Михаил, -

прощайте. Я довольно в прозе

о вас когда-то говорил.

А царь Кукиб? Ему обязан

я всем, ведь он всему виной.

По-прежнему он с Кларой связан,

и даже больше, чем с женой.

И, потеряв былую "руку" -

как "председатель по делам", -

он чуть не рылом влез в науку

и проповедует бедлам.

Прощайте вы, экономисты,

ведь я когда-то был у вас -

мне по душе ваш сброд речистый,

безделье ваше без прикрас.

Прощай, печальная девица,

былая часть моей души.

Нет, ты уже не будешь сниться,

мечтанья разбудив в тиши.

И кандидат наук шахматных,

любимец женщин — Михаил,

и сэр Дубина деликатный,

и Папка, что когда-то был

неисправимый идиот

( теперь надежды подаёт ).

И привлекательность Диденко,

и благородство Матушенко,

и Адика словесный рай,

и Люсеримочки — прощай.

И вы, мои соученицы,

блестя ничтожеством своим,

умчитесь в прошлое как дым,

забрав и школьные страницы.

Звезд не хватающая Мура,

Кардаш — засада женихам,

и Верочка — совсем не дура,

но так себе — ни нам, ни вам.

Прощай и Теус сухощавый,

и Теуш — юный карьерист.

Марк Кочержинский величавый,

и Юрочка — спортивный глист.

Дипломатическая Паша,

"толпа" Квашенко — гордость наша,

и сам "резиновый" Абраша,

и Таня "Лецкая" — мамаша,

изящный Симонов — подлец,

Анохин — истинный делец,

и "Буратино" — Першинец,

и Зельма — кадра и мудрец.

И хитрый Сенечка Азаров

( уже имеет пять кусков ),

ему завидует недаром

совсем непьющий О. Чайков.

И любопытница Первак,

и Клава Лебедь — "шире шаг",

и рядом — Гога "де Магога" —

ведь две жены — совсем немного.

и Р-ослик — председатель касс,

и Нюра Ж. — "который час",

и сектор марок — Робинфайн,

и Рогуляк — хранитель тайн.

Школенко — мастер волейбола,

и Берман — патриот Подола,

и Лерман — юный и живой,

и Жила — парень с головой,

и чернобровенькая Сарра,

и "Укрниповский" Носаров,

и "дни и ночи" Яш. Владавский,

командировочный Чернявский,

неистощимый Фима Бом,

и Стелла ( — ), и Валя Ром.

И удалая Буланже —

различных химий протеже.

И углубленный Синаюк,

и Кульберг — доктор всех наук,

и — чуть не замужем — Синюк.

И беспринципная Краснюк:

прошла эпоха бюстов тяжких,

и ныне, как в иных веках,

один Ляшко вздохнёт о ляжках,

и Глазман — о её глазах.

Клянусь, практический Серёжа,

что ты совсем неплохо прожил

свои летящие лета, —

без женщин наша жизнь пуста.

А ты воруешь, Безган Клава,

и прочее, как говорят.

Что ж, продолжай, я очень рад,

что о тебе такая слава.

Ты — цепкий, осторожный Юдин,

прощай и помни — все мы люди,

но — человеческое нам

бывает чуждо — знаешь сам.

Прощай Каплан, отец проектов,

сердца всех дам берущий в плен,

и полулысый Полуэктов —

и живописец, и спортсмен.

И вы, что ныне далеки,

сентиментальные Ганьки.

Прощай и ты, наш бодрый Блох,

ты так же прыгаешь, как прежде?

и Ярославская в надежде

с тобой роняет нежный вздох.

Прощай блондиночка Блохиня,

Бабчук, завидующий Пиня,

и Мусенька — его жена,

о, как мне нравилась она!

Прощай, печоночный Володя,

Бараз — известный талмудист,

Трунов — высокоблагородье

и господин Пасько — джазист.

И неудачница Раченко,

и "пончик" Люсенька — спортсменка,

и Тараховский — кандидат,

в нём желчь возведена в квадрат.

И осмотрительная Тоня

из группы пятьдесят шестой,

и наш Челкаш, что перегонит

нас всех печальной красотой.

Прощай и Гурвич добродушный,

Лукошкин — дядя непослушный,

первопечатник Народицкий,

и Майборода — танцовщица,

и Бурик, что уже почил,

и Славский — он ведь очень мил.

Олег с губой "Кукибный ранний",

неотразим, как бык весной,

к супруге простирает длани,

а, может, и не к ней одной.

Прощай, неважный Кипнис Миша,

оригинальный Осипишин.

Бернулли-Шейнкман — "темнота",

Зелёный — длинный как верста.

Прощай надменная Чиркова,

и располневшая Ценова,

и Хобта, и его жена,

да, Клара Павлова, она.

Как много главных инженеров,

как много очень важных лиц,

хотя бы Долгушева Вера,

хотя бы наш Вишневский Грыць.

Хотя бы Ибрагимов — быстро

он превратился в замминистра.

Калечиц — он растил живот,

теперь и сам он вверх растёт.

Живёт в столице милый Миля,

и Гутнику живётся гут,

он говорит в высоком стиле:

"наш честный, благородный труд…"

Прощай, поклонник спирта тайный,

извечный труженик Пидгайный,

и миссис Гумененко Рая

Лев Кац, Куцая, пчёлка Мая,

и Альтерзон, и Левинсон,

и Пейсахзон, и Натанзон,

Кац Исаак и Кац ещё,

и девушка с румянцем щёк.

Будовский и его сестра,

и предприимчивый Шандра.

Вам, Ида с Саввой, только "здрассьте"

хочу сказать, а не "прощай",

вам от души желаю счастья —

ведь лучший рай — семейный рай.

Прощай лукавый бравый Щукин,

Шамрани — истинный блондин,

жрецы коллоидной науки:

Чайковский, Глазман и Фокин.

Прощай и Мельник удалая,

не сомневаюсь ни на миг,

что в подлости преуспевая

ты закалила свой язык.

Прощай Иван — осведомитель,

Сергеев, что берёт "на чай",

и первокурсников мучитель

свирепый Челинцев, прощай.

Эксцентрик сердца — Мартыненко

диспетчер главный — Поляченко,

и Товстоноженко живая,

и Мусик — умный наш чудак,

и Вайсман, что не уставая

карьеры направляет шаг.

И англолаборантка Женя,

и Цепенюк — противник лени,

и вдаль уплывшая Волошко,

и Дудник — ласковая кошка,

Дербаремдикер, Шалоган,

и Чеченев, что вечно пьян.

И ты, Сазонова Людмила,

люблю я в обществе твоём

поговорить о том, о чём,

и вспомнить всё, что прежде было.

Борис, мой искренний приятель

и ты, его пшеничный брат,

шумите. Осторожней, братья —

ведь нос у вас великоват.

Прощай, Месежников неважный,

Мутаф — кумир спортивный, пляжный,

Макухи ( двое их — Макух ),

и осторожный Рабимух.

А также Бузя Мостовая,

и неплохая Лившиц Мая,

осёл с фамильей лошадиной,

Матильда, Клава и Полина,

и комильфортный мэтр Репетин,

блестящий только в высшем свете,

его непьющий лаборант,

и безупречный комендант,

и новое творящий Котов —

знаток научный анекдотов,

и кавалерствующий Гарик —

неистощимый наш трибун,

и барышенствующий Марик

Журавский — он уже не юн,

зато хохмач, зато деляга,

не остаётся в стороне,

зато артист, зато не скряга,

но это уж судить не мне.

Прощай профкома столп надёжный

( в былом ) француз наш Айзенберг,

мы встретимся с тобой возможно

хоть после дождичка в четверг.

И ты душа морская — Душин,

и Харитонова Валюша,

и В. Меркулова — она

отныне физикой больна.

А также Душский — "безбородко",

Калиниченко — "главселёдка",

и Муся тёмная как ночь,

и Сандлеры — отец и дочь,

и Люда, что женой была

и Софа Злочина — без зла.

Шайкевич — Ляхтора подруга,

и Латыш, и его супруга,

и подполковница Спичак,

и наша дивчина Примак,

и Сима, чей отец Евсей

летит как гусь из ста гусей.

И замечательный Поспехов,

любитель тоненького смеха.

И — рыжий, грозный, вездесущий

художник, график, дон Жуан,

я и с тобой расстанусь, Бруштин

плывя в житейский океан.

Прощай, поющая Наташа,

прощай кустарь-зубрилка Маша.

И ты, Загорский, честный малый,

и Скатертной — источник жалоб,

всегда он требует награды

и хочет получить за труд,

но у одной весёлой Ады

он просит ласковых минут.

И вся издерганная Клара,

и деликатная Варвара,

с железной логикой Бычкова,

декан Орлов, мадам Орлова,

Каганов — брачных дел герой,

и шустрый Марик Эпельбойм,

весёлый Гриша Лейбенгруб,

и Штильман — сей морёный дуб,

неутомимый Народецкий,

Шкаранда — покровитель детский,

и Масленников — рыцарь книг,

и Кременштейн — седой старик,

и говорящая Наташа,

и Лиза Бер, — сопрано наше,

и с босоножками Искрa,

и Гитя, что всегда мудра,

и ловеласный Петя Спектор,

и Кенис — будущий директор,

и Клигман, что не любит лень,

и пострадавший Лёва Гень.

Ещё бой-баба Петухова,

и Железцова, и Сивцова,

и Калужанина — они

в лингвистике проводят дни.

И Виктор Лёвкин — индивид,

Файнброн и Котов Леонид,

и спящий на листах старик,

и Ельський — пожиратель книг.

И наша гордость и краса —

неподражаемый Фукса.

И сёстры резвые Шапиро,

и осмотрительная Фира,

и Мура — бывший замдекан,

и положительный Хризман.

И Еваленко, и Островский,

и Пожидаев, и Петровский.

Михальченко практичных пара,

пугливо-сладенькая Мара.

Кульчицкий — непорядка враг,

и бывший лётчик — Байдерак.

И капитан Кисель — чудак,

и Кисилевский — наш бодряк.

Прощай, Маруся Матвейчук,

поверь, тебе я тоже друг.

Прощай Елен, жена Елена,

Зиневич — предводитель Вер,

и Афанасьев неизменный,

и самый длинный Этингер.

Любитель страха — Куценок,

и Майергойз, что крайне строг.

И Норочка чей образ мил,

и Матвиенко Михаил.

Ноженко — наш оригинал,

и Королёв, что жить устал.

И Ходорковская Раиса,

а также Рая — дочь Бориса,

неутомимый Генадинник,

и Николай Смирнов — пустынник,

и замэкономист Шкаранда,

и молодой учёный Ланда,

и сер Файнгерц, и Миша Столин,

и Хамиш, тот, что хамством болен,

и не дешевая Тамара,

и каплю косенькая Мара.

и иностранец Теодор

и Котеляна — житель гор.

Гнилуша — парень хулиганский,

и не берущий Левитанский,

и чья-то дочка — чернобурка,

и постаревшая Понурко,

Маврицин, Фуксман, Рабинович,

агент извечный Аронович,

и Центер — образец папаш,

и тот, чья "мазь подхалимаж".

Некрасов, тот, теорзатейник,

неунывающий Олейник.

Шатайкин Лома, Миша Жук,

в труде не покладавший рук, —

они и мастер Кисилева —

вот патриоты Василькова.

И Штеренгарц с японским сердцем,

и неплохая Женя Герцог,

и золотой Высоцкий Фима,

и Валя Ч. — судьбой гонима.

И Финк, одетая по моде,

и знатный стеклодув Володя,

и Айзенберг — больной еврей,

и бравый Лемешев — "налей!",

преподаватель Есипенко,

и бывший в кадрах Осипенко,

и Владик, что весь век учил,

и Тополянский, что почил,

водитель кафедры Дыбленко,

Головушкина — ассистентка,

и Яковлева — где она?

и Ира — толстого жена,

и Шварцман, чьё оружье тройка,

и бойкая бабёнка Бойко,

Ковриженко — о ста "хвостах",

и Репкин — где? — увы и ах!

Та Люда с Верочкой Подлесной

и Кочерыжкиной, известной?..

И Зина с кафедры резины,

и Земсер — пламенный мужчина,

и Кулькина что мастерит,

и предприимчивый Шлуглит,

и много знающий Калика,

и Окс — механики владыка.

И Кессельман, и Вексельман,

и Иваненко — старикан…

Ну, хватит. Всё. В моей поэме

довольно действующих лиц.

Смешное ктилповское племя

директоров и мастериц,

профессоров, и тех, кто смело

берёт, и тех, кто выгнан вон,

и тех, кто бедностью сражен, —

студентов, доцов, просто жен,

и молодцов из техотдела…

Навряд ли кто из них злодей,

но уж никто не ангел божий.

И мало среди них похожих

на — Бог простит меня — людей.

1949-52 г.

 

"Прощай мой КТИЛП!" — некоторые пояснения и — с кем так или иначе встречался в последующие годы вплоть до нынешнего

В этой, названной автором "поэме" в рукописи точно обозначено — скольких людей упомянул — ровно три сотни, впрочем, иные упомянутые дважды, трижды. Многих совершенно не могу вспомнить — ничего мне сегодня не говорят ни фамилии, ни имена, ни краткие эпитеты, нередко, замечу, иронические; скажем "деликатная" по отношению к, мягко говоря, весьма грубоватой Варваре Лавриненко, но в основном — как мне виделось тогда, возможно предвзято, несправедливо.

1) "Прощай, высокий благодетель, наш стройный Фёдор, сын Петров, о пользе общества радетель. Ты был убить меня готов. Но паразитов белых стая тебя сожрала, паразит".

Фёдор Петрович Еременко — парторг института. Был низкоросл и горбат, посему видимо "парторгствовал" и во время войны в разных предприятиях или учреждениях, и для укрепления института с засилием евреев среди преподавателей и студентов был брошен партией на такой ответственный участок, и тут развернул свою деятельность. Умер от болезни, что в обиходе предполагает засилие "белых шариков" в крови. "Благодетель" и "стройный" в моей характеристике имеют обратный смысл. С самого начала испытал к нему неприязнь, похоже взаимной она была, и моё "дело" по-садистски увлекло его с надеждой на то, что высшее начальство учтёт и одобрит.

Поневоле это описание напоминает строфы из описания градоначальников города Глупова, но разве наша новая история не плодит схожие по существу типы, представленные Салтыковым-Щедриным? По-моему — благодарная задача — искать аналогии в недавнем прошлом, да и вероятно, в нынешней действительности…

2) "Мадам Теплинская рыдая

твой тесный гроб благодарит"

Евгения Теплинская — тогдашний секретарь комитета комсомола, которой наряду с "Кукибниадой" посвятил "Женисею", которая заканчивалась словами "Чтоб каждый юный, в жизнь влюбленный, был комсомольцем не таким". Текст не сохранился. На похоронах Ерёменко Теплинская задумала произнести нечто вроде клятвы товарища Сталина, хоронившего Ленина — как раз тогда вышел фильм "Клятва", и в слезах благодарила того, что лежал в гробу за то, что "высоко поднял знамя…" и т. п. Впрочем, я, вероятно, напрасно сатирически "воспел" эту более чем заурядную гражданку, к тому же бывшую в армии во время войны — должно быть персонифицировал всю ненавистную мне казёнщину комсомола, пытаясь и не безуспешно внести живую струю в комсомольскую жизнь института.

3) "Царь Кукиб" и его секретарша-любовница Клара — о нём достаточно в "Кукибниаде". Спустя годы, когда он уже не был директором, трудился в другом институте или уже на пенсии, я увидел жалкого старикашку, едва передвигающего ноги — прообраз Брежнева накануне кончины и его самого, и вскоре "эпохи застоя" — не были злодеями ни Кукибный, ни Брежнев, но полное отсутствие нравственных начал позволяло смотреть сквозь пальцы на несправедливость, беззаконье, даже потакать этому, чтобы не раздражать проводников такого — сверху донизу.

4) "Прощай, печальная девица…" — та самая, в которую я был безнадёжно и вполне платонически влюблен относительно долго и которой посвятил, ей — столько восторженных заклинаний, в заветной тетради, также перенесенной в память тех лет.

5) "И кандидат наук шахматных, любимец женщин — Михаил". Миша Левин, шахматист, кандидат в мастера. Когда кажется в 1936 году легендарный Капабланка приезжал в Киев, школьник Левин принимал участие и достойно — в сеансе одновременной игры, которую демонстрировал знаменитый гость. Фронтовик — возможно эти военные годы были потеряны для шахматной карьеры. Насчёт "любимец женщин" — на эту строчку меня видимо спровоцировало то, как он произносил слово "женщины" — по-одесски что ли — когда "е" звучало как среднее между "ё" и "э". Как экономист он работал на том же заводе "Резинке", что и я — уже помнится в 1954 году — меня вскоре оттуда выгнали, и оттуда — по указанию КГБ — но это отдельная история. В последний раз виделись с ним накануне его отъезда к сыну в Лос-Анджелес, он повторял, что очень не хочется ему уезжать из родного города, там — мне передали? вскоре его не стало — это было уже в 80-е годы…

6) "И люсеримочки — прощай".

Ещё когда я был студентом экономического факультета меня вовлекли в свою орбиту студентки того же факультета — Люся Эйдельман и её неразлучная подружка Римма, фамилии которой не помню. Бывал я в гостях у Люси — в особняке на улице Саксаганского — теперь частенько проезжая там троллейбусом, иногда вспоминаю. Отец Люси был тогда директором рынка, кажется Бессарабки — всё понятно. Помню меня тогда поразило, когда в один из визитов, я увидел такую картину — старший брат Люси, похоже фронтовик, обучается работать на каком-то ручном станке — для выделки текстильных изделий, как я понял. Наверное, умудренный жизненным опытом и преуспевающий в ту пору отец Люси и её брата, решил, что ремесло в руках достаточно квалифицированного мастера всегда и при всех условиях может быть надёжнее институтского диплома.

7) "А вы, мои соученицы…" — по школе, ещё до войны — 47-ой. Некоторые из них также поступили в КТИЛП, но на другие факультеты. Насчёт "ничтожества" — напрасно — обыкновенные девушки из еврейских семей, в меру если не способные, но усидчивые, и как раз с упомянутыми судьба столкнула меня на рубеже веков и доныне. В последние дни общался по телефону с Мурой Кофман, она уже больше года не выходит из дому, и даже не рискнула приехать ко мне на такси, когда меня навестил с визитом из США наш одноклассник Сима Шейнберг. А для близняток Кардаш просматривалось нескрываемое стремление выйти замуж, что и осуществилось, правда теперь обе вдовы, я нередко посещал их до их отъезда в Израиль, где живёт семья дочки одной из них — Любы, а сын Раи с семьей в США. В прошлом году виделся с ними, когда они приезжали в Киев. Верочка, девичья фамилия которой Брагинская, как выяснилось впоследствии, тогда недооценена мной, ныне пребывает в Лос-Анджелесе, также со своими последующими поколениями.

8) "И Юрочка — спортивный глист" — Юрий Дзись — высоченный волейболист или баскетболист — в юности, а в зрелости — заместитель председателя Совета Министров УССР.

9) "Дипломатическая Паша" — Ковтуненко, более чем посредственность. Вышла замуж за своего односельчанина, дипломата и, а может, или партийного деятеля. Каким-то образом уже давно проживает в Австралии.

10) "Толпа Квашенко…" редкий тупица, но видный парубок. Подрабатывал тем, что в оперных спектаклях представлял одного из людей "толпы" в таких массовых сценах.

11) "И сам резиновый Абраша, и Таня Лецкая — мамаша" — его жена, а меленький сын Абрама Рецкого представлял себя как "Лецкая". "Резиновый" — потому что ещё до войны работал на дарницком резино-регенератном заводе ( ныне "Вулкан" ), был на войне, а начал вновь работать на том же заводе уже после того, как меня и оттуда выгнали ни за что, без объяснений, опять же по сигналу из того же ведомства КГБ — наверное по наущению кого-либо из знакомых, однокурсников — как это их по распределению загнали куда-то вне Киева и даже Украины, а я, исключенный, работаю в Киеве… Нет, подозрения такого рода никак не на Рецкого, но он был очень даже правильным, и в одной из эпиграмм я рифмовал его фамилию с "дядя истинно советский". И вот — в газете лета 2005-го — фото ветеранов Рецких — у них уже правнуки.

12) "Изящный Симонов — подлец", ясно, не поэт, хотя и к нему, как к "человеку того поколения" можно предъявить счёт. А этот, поначалу прикомандированный к военной кафедре, делал в институте карьеру теми методами, которые в ту пору очень даже поощрялись свыше. Определение моё интуитивное, и вероятно заслуженное этим господином.

13) "Анохин — истинный делец", но по сравнению с предыдущим — бери выше. Будучи студентом зарабатывал повышенные оценки мелкими услугами преподавателям. Когда я после исключения из института работал на кожзаводе, просил меня принести, верней, пронести через проходную — для него разных красителей — для окраски яиц к Пасхе — не знаю, проникали ли эти красители сквозь скорлупу — в этом случае не завидую празднующим. Женился на генеральской дочке, мало того, бывшем во время службы на Кубани приятелем тогдашнего секретаря обкома Михаила Суслова. Когда наш Анохин в Москве прорвался к нему, и напомнил о родственнике, всесильному достаточно было сообщить в Киев, чтобы пристроили хорошего человека, как Виктора Анохина незамедлительно сделали ректором КТИЛПа, и далее, надо отдать справедливость, он много сделал для его, института процветания, и ему, понятно, шли навстречу.

14) "И "Буратино" — Першинец" — Лариса Першина с остреньким носиком — чуть ли не единственная откликнулась на моё письмо, точнее на письма, разосланные несколько лет назад студентам нашего курса — химикам-технологам, окончившим институт на два года раньше меня — объяснение в этом разделе о тех годах, но когда все встречались спустя 20 лет после 1950-го года, я записал координаты иногородних. Першина по распределению попала в Ленинград и там трудилась десятилетия.

15) "И Зельма — кадра и мудрец" — тихая и скрытная Зельма Томсон, неведомо отчего занесло её после войны в Киев, а после окончания института работала на родине, а нынче, если обзавелась семьей, потомки её — в Европе, в Латвии.

16) "И хитрый Сенечка Азаров " — один из двух "лиц кавказской национальности" — татов, что перевелись в КТИЛП — о втором — ниже, а с Сеней Азаровым я виделся как-то будучи в командировке в Одессе. Затем в Киеве — у него была относительно успешная карьера, возможно, и благодаря тому, что в какой-то степени делец. Между прочим, эта фамилия вроде почти интернациональная, и даже туркмен Биашим, что в недавние годы бывало гостил у меня — Азалов.

17) "… совсем непьющий О. Чайков" — с ним общался, когда он работал мастером на том же кожзаводе, что и я. "Непьющий" — разумеется в обратном смысле, отчего и рано скончался.

18) "И Клава Лебедь — шире шаг, и рядом Гога "де Магога" — ведь две жены совсем немного". С миниатюрной Клавой Лебедь у невысокого, с ярко выраженной, более, чем у Сени Азарова, внешностью кавказца Гришей Шубаевым был вроде бы длительный роман, чуть ли не официально оформленный, и она кажется поехала с ним по назначению-рспределению к нему на родину, но там оказалось, что у него есть и местная жена. Спустя пару лет рабочий, с которым Шубаев повздорил, нанёс ему смертельную рану ножом.

19) "И Нюра Ж. — "который час" — Житникова, в её жизни был такой эпизод — она приобрела на рынке часы, которые шли лишь пока донесла их до дому. Как у Чехова — о дьячке — что на чьих-то именинах или поминках "всю икру съел" — всё, что остаётся в памяти от какого-то человека.

20) "И "дни и ночи" Яш. Владавский " — тоже запомнился оттого, что исполнял популярную песню тех времен, в которой был такой припев.

21) "Неистощимый Фима Бом". Бом — еврейская фамилия, а не кличка. Ефим Бом — фронтовик, член ВКП (б), и на торжественном институтском митинге по поводу смерти Жданова, как выяснилось впоследствии не слишком огорчившего его патрона Сталина и с "чувством глубокого удовлетворения" воспринятого Маленковым и его окружением, даже определённым образом стимулировавшим уход в мир иной ретивого идеолога: именно Бому было партийное поручение выступить — выразить частицу всенародной скорби. Но Фима отнёсся к этому легкомысленно, помнится даже перепутал имя-отчество Жданова, назвав по ассоциации схожее директора института — того же Кукибного, и вместо "верности заветам" выпалил — нечто вроде "Ну, он помер, а мы будем хорошо учиться" — лихо и бодро, за что получил нагоняй в партбюро. Однако и меня тогда поразило опубликованное в Литературке стихотворение Михаила Светлова, посвященное тому же событию, где после завершения первой строфы "ушел от нас товарищ Жданов — склоните головы, друзья", в заключительной призывалось "ушел от нас товарищ Жданов — так выше головы, друзья!" — видимо, такое не без высшего одобрения…

22) "И беспринципная Краснюк…" и далее. Зоя Краснюк — в те годы уже мамаша, и насчет эпитета, пожалуй, перегнул — вернее практичная, приобретала мужей, сделала солидную карьеру — вплоть до начальника главка. Дама, что называется, в теле, что многим мужчинам нравится. Помню тогда её маленькую дочку, с которой впоследствии в одном проектном институте работала моя жена.

23) "Клянусь, практический Серёжа, что ты совсем неплохо прожил…" — Сергей Ляшко. Если не считать Шуры Палатной, о которой особая речь, из ктилповцев общение с Ляшко и в студенческие годы, и в конце минувшего века было наверное несравнимо полнее, чем со всеми другими институтскими. Задумывал было я писать о нём, как о личности, отчётливо отражающей одну из тёмных граней советской эпохи. Ладно, может быть, уместно как раз на этих страницах набросать штрихи из его биографии. В этом, 2005 году ему исполняется 82 года, и право не знаю, жив ли он сейчас. Года три назад после неприятного инцидента я попросил больше мне не звонить — один из немногих случаев, когда отношения прерывались по моей инициативе.

Во время учёбы в институте я нередко бывал в доме моего однокурсника. Именно в доме — его семья, то есть его родители и он занимали целый одноэтажный дом на Печерске. Отец Сергея ещё со времен Гражданской войны был близок с самим Клементом ( Климом ) Ворошиловым, и надо полагать, использовал это на всю катушку. Неизвестно, кому принадлежал этот дом до войны, но подавляющее большинство киевлян в послевоенные годы обитало в коммуналках, общежитиях. Одним из первых Ляшко-отец стал обладателем автомобиля "Победа" — как только было налажено их производство. Одним словом — деловой, и, грубо говоря, приспособленец — что и пустило крепкие корни в его семье.

Судя по некоторым рассказам Сергея во время войны он служил в войсках НКВД, в состав которых входили и так называемые заградотряды, стрелявшие в отступающих с тыла. После демобилизации, как он сам рассказывал, регулярно посещал своего куратора в этом самом ведомстве, и, как обычно такие осведомители доверительно сообщали своим знакомым: на вопросы о последних, говорили "только хорошее". Приобретя фотоаппарат, подрабатывал в поездках по деревням, и при послевоенном дефиците там мужчин, утешал вдов и девиц — это сделалось одной из главных жизненных задач, как у легендарного Дон Жуана на первом месте стояло количество — никак не скажешь — покоренных сердец. Уже разменяв восьмой десяток, он жаловался, что малость недостаёт до круглой цифры — двести. Не знаю, как с любовницами, но с женами и дочерьми у Сергея Ляшко установились деловые, может, лучше сказать, рваческие отношения: поменьше дать своего, побольше ухватить. И по-видимому тот же принцип действовал, когда он добился выгодной должности — распределителя цветных металлов в Госплане УССР. Если предприятиям необходимы были алюминий, медь, цинк, свинец, драгоценные металлы, то находились возможности оформлять это не без выгоды для тех, от кого на всех уровнях зависели такого рода поставки. Не так ли уже в те годы в недрах советской системы зрели навыки заполучения вроде бы государственного имущества, что в девяностые годы сделалось как бы бесхозным?

Настойчивые со стороны Сергея Ляшко контакты, встречи, разговоры со мной телефонные, некоторые расспросы в былые годы позволяют предположить, что внимание КГБ к моей особе не прекращалось, и обращения туда, где я работал или печатался, приводящие к тому, что меня выгоняли без объяснения действительных причин или руководствовались черным списком — очень возможно не без участия в этом вышеозначенного персонажа.

24) "А ты воруешь, Безган Клава, и прочее, как говорят…" На потоке химиков Безган была постарше многих, только кончивших школу, впрочем, как и фронтовики, или отлученные от школы при оккупационном режиме, или прервавшие учёбу будучи угнанными на работу в Германию, как Шура Палатная, моя подруга, исключенная из института вместе со мной. По слухам Клава не очень-то пряталась от солдат и офицеров оккупантов; а на организуемых мной как активным комсомольцем вечерах самодеятельности с блеском исполняла известный романс "О, если б ты знала, Аврора…" — может быть цитирую неточно через почти шестьдесят лет. Вероятно, накануне моего изгнания и возможно передачи дела в соответствующие органы, Клава получила задание подсобирать на меня компромат, и как-то на лекции нарочно подсев ко мне, попросила порассказывать ей анекдоты. Направленная на работу в Запорожье, Безган через некоторое время сделалась важной персоной в горкоме КПСС.

25) "Сентиментальные Ганьки…" — сёстры-близнецы или двойняшки, учёба им давалась туго, но покорные родительской воле — дать детям высшее образование — вызубривали целые страницы учебников, и таким образом зарабатывали заслуженные тройки.

26) "Прощай и ты, наш бодрый Блох…" Весьма энергичный — основал кафедру резины, был деканом, затем перевёлся в Днепропетровск, где строился большой шинный завод. Жена его по слухам во время практики была весьма благосклонна к бравым студентам.

27) "Бабчук, завидующий Пиня…" — никак не "Пиня", а Петр; на сборище в обкоме комсомола, куда пригласили мою группу, чтобы услышать от моих сокурсников слова осуждения в мой адрес, в своём выступлении заявил, что если порой бьёт свою жену Мусю, то это не идёт ни в какое сравнение с тем, что совершил Филановский, сочинив "Кукибниаду". Будучи как-то в командировке в Бердичеве, не узнал милую Мусю — лучистые её глаза совсем потухли. Впрочем, я был у них в гостях, и прошлое оставалось вроде бы начисто отрезанным, всё протекало тихо-мирно — все мы люди…

28) "И "пончик" Люсенька — спортсменка". Надо сказать, что вероятно большинство моих бывших однокурсников или выпускников тех лет других факультетов, институтов — в развивающейся экономике, административных, научных учреждениях рано или поздно занимали достаточно высокие должности — от преподавателей или начальников цехов до директоров крупных производств, министров. Люся Ананьева, которая пару лет назад была у меня в гостях, и я — с ответным визитом — работала в том же КТИЛПе ряд лет на одной из кафедр, живёт в прекрасной квартире, сыновья её сделали неплохую карьеру. "Пончик" её прозвище — оттого ли что, грубо говоря, была аппетитной девчонкой, занималась спортом, оптимистична. И по характеру кажется не изменилась; по моему убеждению в этом смысле люди мало меняются с годами.

29) "Прощай, надменная Чиркова". Она — также была моей гостьей ещё на Владимирской, когда приезжала а Киев из Бердичева — для того, чтобы её утвердили председателем горсовета, мэром этого, в прошлом еврейского города.

30) "Как много главных инженеров как много очень важных лиц" — в продолжение предыдущего: нередко вчерашним посредственностям доверялось руководство целыми отраслями народного хозяйства, предприятиями, учреждениями, и при этом солидными материальными ресурсами и человеческими судьбами. Что при этом играло роль — безупречные анкетные данные, как в 20-е-30-е годы в СССР "пролетарское происхождение", высокие родственные, земляческие или ценящие личную преданность руководителя? Вероятно, порой выдвигались и впрямь способные, талантливые организаторы, инженеры, учёные — без таковых был бы окончательный застой и развал. Не помню, на каком посту оказалась Вера Долгушева, другая Вера — упомянутая ниже Куцая — забитая, как я помню, девушка из глухого украинского села сделалась энергичным директором завода в российской Вязьме, Ибрагимов — и министром лёгкой промышленности в родном Казахстане; сообразительный и беспринципный Калечиц, будучи в оккупированном Киеве переделала в документах год своего рождения с 1923-го на 1928; в институте наряду с Галей Волошко иллюстрировал почти ежедневный "Прожектор", на грифельной доске, который я, так сказать, редактировал; дорос Калечиц до начальника главка, и уже тогда на этой должности отыскал источники личного обогащения, помнится при встрече в Совмине со мной хвастал, что приобрел автомобиль "Волгу" — в те годы такое давалось далеко не каждому.

Переброс через полвека — в 90-е годы прошлого века и поныне — появление на высоких должностях в силу вышеназванных принципов подбора "своих" — родственников, земляков, по партийному признаку, а, главное, таких, что "не выдадут", хотя как раз такое случается ещё как; и — бесконтрольное обогащение за счёт того, что плохо лежит — законным образом, по установленным этими же людьми законам. Мне трудно судить, насколько подобный "подбор и расстановка кадров" — по советскому лозунговому штампу — практикуется в той или иной державе, возможно, и в западных демократических государствах — не без того…

31) "Вам, Ида с Саввой, только "здрассьте" хочу сказать, а не прощай, вам от души желаю счастья — ведь лучший рай — семейный рай". В институте Савва Шустер был, пожалуй, моим ближайшим другом, а Ида Фальковская — землячка и подруга Шуры Палатной, так что мы — эта четвёрка — общались в ту пору наиболее тесно, хотя Савва и Ида поженились лишь после окончания института, отчасти драматическая история, но я и так пишу много лишнего. Пуганый Савва после моего исключения из института, мягко говоря, вёл себя не совсем порядочно, что в то время можно и понять, и простить, хотя… Навещал я эту семейную пару в Василькове, затем Савва работал в Бердичеве, сколько лет, а вчера, то есть 26 мая 2005 года, через 55 лет после написания этих строк из "Прощай мой КТИЛП!" — получил из Рязани письмо от Иды Фальковской, где она пишет, что отметила своё 80-летие — единственная, должно быть, из упомянутых в "поэме" — с которой как-то сохранилась связь — несколько лет назад приезжала в Киев…

32) Нет, прошу прощенья, она — не единственная — вскользь упомянутый Дербаремдикер — фамилия свидетельствует о принадлежности к роду известных бердичевских раввинов, — с ним, которому уже далеко за 80, порой встречаюсь на собраниях "Кинора" — объединения еврейской интеллигенции в Киеве. Во время учёбы моего сына Алёши в Соломоновом университете по моей просьбе поставил ему зачёт по дисциплине "идиш".

33) "И ты, Сазонова Людмила" — одно время нравилась мне, как-то встретились и в 70-е годы — как вспоминаю — из лучших представителей тогдашнего ктилповского племени. Так же вспоминается и "лукавый бравый Щукин" — интеллигентный полковник, может быть, отчасти, из "бывших".

34) "Борис, мой искренний приятель, и ты, его пшеничный брат. Шумите. Осторожней, братья, ведь нос у вас великоват". Братья Вейцманы — старший — фронтовик, Борис — младший; активные, оба в 1947 году были избраны секретарями факультетских комитетов комсомола, но к однофамильцам тогдашнего президента Израиля уже в 1948 году начальство отнеслось с подозрением и последовали оргвыводы.

35) "И новое творящий Котов" — был директором КТИЛПа до Кукибного. Обуреваемый идеями, не удосужился защитить даже кандидатской диссертации, и звание "профессор" тоже оказалось под вопросом. Учёный, интеллигент — один из не так уж многих, вытесняемых наглыми карьеристами.

36) "И кавалерствующий Гарик… и барышенствующий Марик…" — на одном из собраний Кукибный осудил "кавалерствующих и барышенствующих" по его выражению студентов, студенток, которым не пристало влюбляться и тому подобное вместо того, чтобы учиться "по-ленински".

37) "И ловеласный Петя Спектор" — с ним, тоже бывшим фронтовиком я дружил — жил он в соседнем доме на нынешнем Ярославовом валу. Многое всё-таки вспоминается, и в связи с ним, и с теми, о ком никаких комментариев. В частности, он во время войны служил в авиации, где в пайке выдавали шоколад, и когда в послевоенные годы любая карамель была вожделенной, он отказывался от таких конфет — "только шоколадные".

38) "И самый длинный Этингер" — и впрямь очень высокий. Куда-то исчез, не удивительно — тогда в пик борьбы с "космополитами" эта фамилия звучала в ряду "убийц и шпионов-евреев".

39) "И молодой учёный Ланда" — потом был зав. лабораторией на "Резинке", где я работал в 1953-54 годах.

40) "И Кессельман, и Вексельман" — две неразлучные подружки, разные и, как заметил кто-то, в сущности своей, несмотря на выписанные и подчёркнутые Гоголем отличия — по сути однотипные в своей ограниченности — Иван Иванович и Иван Никифорович, как Добчинский и Бобчинский.

 

на главную
наверх

Дизайн: Алексей Ветринский