ПО СТРАНИЦАМ ПРОЗЫ ГЕНРИХА ГЕЙНЕ

 

Уже не помню, каким образом попала в мою библиотеку эта книга - том второй "Полного собрания сочинений Генриха Гейне", изданный в Санкт-Петербурге в 1904 году, как приложение к журналу "Нива". Издана более века назад, а приобретена мной, возможно, около полвека тому, в букинистическом магазине Каунаса, и вряд ли за эти годы  читал её внимательно, размышляя и тем более как-то вдумчиво комментируя. По жанру это, я бы сказал, своего рода интеллектуально-поэтический дневник - о текущей жизни Парижа, театральных постановках, художественных выставках, людях на авансцене политической и культурной жизни тех лет. В "Ранней ягоде" я цитировал Гейне - из другой книги прозы, где гораздо более личного, и та часть "дневника" более интимна и, пожалуй, раскованна, может быть, отчасти потому, что в книге, о которой пойдет речь, включены и статьи, предназначенные для публикации в газете.

Многое в этой книге в наш век может представить интерес разве что для литературоведов или историков, но, по крайней мере, для меня отдельные зарисовки, высказывания, мысли - созвучны, дополняют, высвечивают по-иному написанное мной ранее, и зачастую, думается, весьма актуальны и сегодня, что не премину по-своему прокомментировать. Ставлю, как говорится, сто против одного, что не обозначь я имени автора и, пропустив ссылку на газету, о которой он упоминает, из сотен, а может тысяч отборных интеллектуалов и эрудитов, пожалуй, включая и зарубежных, вряд ли хоть один сходу сообразит - кем и когда это написано, а если и сообразит, то насколько узрит в этом пророческие мотивы.

Предварительно перевожу написанное по-немецки название газеты "Аугсбургер цайтунг" - город Аугсбург - примерно в 130 километрах от Штутгарта, где уже пять лет живёт моя дочь, а сейчас с моим внуком отдыхает в Ракитно - лето 2007 года - около того же расстояния от Киева - не удержался, чтобы приблизить былое во времени и пространстве. А теперь сравнительно длинная цитата. "Если уж республиканцы представляли собою для корреспондента "Аугсбургской газеты" весьма щекотливый материал (для изданий в монархических германских государствах середины XIX века - ставшая республикой Франция), то затруднение увеличивалось гораздо более, когда дело шло о социалистах, или, чтобы назвать это чудовище его настоящим именем, о коммунистах. И, однако, мне всё-таки удалось поговорить на эту тему в газете. Многие письма (корреспонденции, посланные автором) были зачеркнуты редакцией, которая не забывала старой пословицы: "не следует рисовать чёрта на стенке". Но она не могла уничтожить всё, что я присылал ей, и, как я только что сказал, я находил средства говорить на её осторожных столбцах о предмете, страшное значение которого было совершенно неизвестно в то время.

Я рисовал чёрта на стене моей газеты, или, как выражался один очень остроумный человек, писал в пользу чёрта рекламу. Коммунисты, рассеянные по одиночке по всем странам (а в скором будущем прозвучал-таки лозунг: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" - под знаменем коммунизма), и не имевшего ясного сознания своих общих стремлений, узнали из аусбургской газеты, что они действительно существуют; при этом же случае они узнали своё действительное имя, которое было совершенно неизвестно многим из этих бедных детей-найдёнышей старого общества (это слово - "найдёныш" - архаистично, в словаре "найденный ребёнок, подброшенный неизвестными родителями". Из персонажей романов Диккенса)... Это признание, что будущее принадлежит коммунистам, было сделано мною самим осторожным и боязливым тоном, - и увы! - этот тон отнюдь не был притворным. Действительно, только с ужасом и трепетом думаю я о времени, когда эти мрачные иконоборцы достигнут господства; своими грубыми руками они беспощадно разобьют все мраморные статуи красоты, столь дорогие моему сердцу: они разрушат все те фантастические игрушки искусства, которые так любил поэт..."

Да, коммунисты-большевики в этом отчасти преуспели, а уж Мао в годы "культурной революции" размахнулся во всю. И - пророческое продолжение этой цитаты: "Они вырубят мои олеандровые рощи и станут сажать в них картофель; лилии, которые не занимались никакой пряжей и никакой работой, и однако же были одеты так великолепно, как царь Соломон во всём своём блеске ("И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии; как они растут: ни трудятся, ни прядут, но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них". Евангелие - от Матфея, 6-ая глава, 28, 29), будут вырваны из почвы общества, разве только они захотят взять в руки веретено... Увы! Япредвижу всё это, и несказанная скорбь охватывает меня, когда я думаю о погибели, которою победоносный пролетариат угрожает моим стихам, которые сойдут в могилу вместе со всем старым романтическим миром..."

Наверное, я был неправ, когда, рассматривая полемику Гейне с Берне, приписывал последнему обостренное чувство социальной несправедливости в противовес Гёте и вроде бы Гейне; пора сместить акценты в отношении того, кто ставит на чашу весов одной стороны мечту о социальном равенстве, а на другую - свободу художника, которая при этом неизбежно ограничивается. Продолжение страницы "Предисловия к французскому изданию "Лютеция" (старинное название Парижа).

"И, несмотря на это - сознаюсь откровенно - этот самый коммунизм, до такой степени враждебный моим склонностям и интересам, производит на мою душу чарующее впечатление, от которого я не могу освободиться; два голоса говорят в его пользу в моей груди... Второй из этих повелительных голосов, которыми я заколдован, еще могущественнее и демоничнее первого, потому что это голос ненависти, ненависти, питаемой мной к партии, страшнейший противник которой коммунизм, и которая поэтому есть также наш общий враг. Я говорю о партии так называемых представителей национальности в Германии, об этих фальшивых патриотах, патриотизм которых состоит только в идиотской неприязни к чужеземным и соседним народам... Я всю жизнь ненавидел и сражался с ними, и теперь, когда меч выпадает из рук умирающего, я утешен убеждением, что коммунизм, которому они первыми попадутся на дороге, нанесёт им последний удар... Из ненависти к защитникам узкого национализма я мог бы почти полюбить коммунизм".

Отталкиваясь от вышеприведенных цитат, соблазнительно прикинуть - как они откликнулись, обозначились в истории и Германии, и СССР - около века спустя. Во что выродился националистически "патриотизм", что зиждется на "идиотской неприязни к чужеземцам и соседним наро­дам", вообще не чистокровным арийцам - в гитлеровской Германии, и о специфическом отношении правителей Союза Советских; подчеркнём - Социалистических Республик - к культуре. И надо ли напоминать о том, что большинство народа Германии в 30-е годы XX века голосова­ло за гитлеровскую партию, как национал-социалистическую, но ранее было и немало сторонников коммунистической- уже не "призрак ком­мунизма", как призыв к социальной справедливости, заставлял Ев­ропу, и не только двигаться в этом направлении. Так же негоже от­рицать, что на каких-то этапах становления советской власти в на­роде не было почвы для агрессивного национализма; и, несмотря на идеологические шоры, неоспоримы за годы существования СССР заме­чательные творческие свершения в культуре и науке. Конечно, здесь не место обстоятельному рассмотрению того, что всесторонне отражено во множестве исследований, книг, посвященных бурной истории XX века. Остановимся на том, как проницательно разглядывая зародыши грядуще­го тот, что прежде всего - поэт, причём, добавлю от себя, и сегодня, в XXI веке его стихотворное наследие ближе нашим душам, чем многих его соотечественников, что творили на родном немецком язы­ке.

Из той же книги прозы Гейне "Добавление. Коммунизм, философы и клерикализм". Париж, 15 июня 1843 года. Текст: "Если бы я жил в Риме во времена Нерона и занимался доставлением корреспонденций в какую-нибудь официальную газету Беотии или неофициальную газету Абдеры, то мои коллеги нередко подтрунивали бы надо мною за то, например, что я ничего не сообщаю о государственных интригах императрицы-матери, что я никогда не пишу даже о блистательных обедах, которыми иудейский царь Агриппа каждую субботу угощал дипломатический корпус в Риме (Агриппа - римский полководец, сподвижник Августа. Известен постройками в Риме - водопровод, Пантеон, термы... Но и, очевидно, подобно Понтию Пилату наместник Цезаря в Палестине и хозяин званых обедов для римской знати), а напротив того, беспрестанно толкую о тех галилеянах, той тёмной горсти людей, которая состояла большей частью из рабов и старых женщин, проводила свою тупую жизнь в борьбе и виденьях и не признавалась даже иудеями".

Нетрудно догадаться, что это были ранние христиане. "Мои многосведущие коллеги, конечно, посмеялись бы надо мной с особенною иронией, если бы я рассказывая о придворном празднестве цезаря, на котором его величество собственноручно играл на гитаре, не сумел бы сообщить ничего важнее, как то, что некоторые из этих галилеян были вымазаны смолою, потом зажжены, и таким образом, освещали сады золотого дворца. То была, действительно, весьма знаменательная иллюминация, и жестокое, чисто римское остроумие заключалось в том, что так называемых обскурантов сделали светильниками на празднестве античного наслаждения жизнью. Но эта острота обратилась в позор выдумавшим её: эти светильники-люди разбросали вокруг себя искры, сделавшие жертвою пламени древний римский мир со всем его гнилым великолепием, число этих безвестных людей сделалось легион, в битве с ними легионы цезаря должны были положить оружие, и теперь всё римское государство, владычество на море и суше, принадлежит галилеянам".

Это пишет не историк, а поэт - нельзя не восхититься метафорой, правда, справедливости ради, в последующем и официальное христианство в его разновидностях недалеко ушло от декларируемого коммунизма, верней, коммунистической идеологии на практике советского образца в нетерпимости к инакомыслию, ересям. Но - с чего начиналось, каковы были семена того, что в веках давало самые неожиданные плоды. И Гейне продолжает: "Я отнюдь не намерен перейти здесь в гомилетические рассуждения (гомилетика - практическая дисциплина о составлении церковных проповедей), я хотел только примером показать, как победоносное позднейшее будущее, по всей вероятности, оправдает то внимание, с которым я очень часто в моих письмах говорил о маленькой общине, которая подобно вышеупомянутой общине I-го столетия, презираема и гонима в  настоящем, а между тем занимается пропагандой, которая своим рвением тоже напоминает людей той поры... Я снова говорю о коммунистах..."

В "Ранней ягоде" я писал о Фурье, упоминал Сен-Симона, рассуждал о принципах социальной справедливости, впрочем останавливался на этих проблемах и в последующих опусах. Находясь с 30-х годов ХIХ века в эмиграции во Франции, накануне революции 1848 года и не дожив до Парижской коммуны, Гейне был невольно вовлечен в идейные схватки, и стремясь быть "над схваткой", непредвзято разбираться в стремлениях разных деятелей того или иного направления, их правоте и заблуждениях, информацию обо всех этих процессах получал, как говорится, из первых рук. "Рано или поздно рассеянная по свету семья Сен-Симона и весь генеральный штаб фурьеристов перейдут в армию коммунистов и примут на себя роль их руководителей..." Полагаю, что под "коммунистами" Гейне подразумевает вообще сторонников что называется - левых, социалистов, ревнителей социальной справедливости в обществе.

И говоря - чем завершилась предыдущая цитата о "руководителях", Гейне продолжает: "Такую роль играет уже теперь Пьер Леру, с которым одиннадцать лет тому назад мы познакомились в зале Тебу, как с одним из жрецов сен-симонизма. Он превосходный человек, который в то время имел единственный недостаток - слишком большую для его тогдашнего звания мрачность". Имя Пьера Леру вошло в энциклопедии XIX и XX  веков, и наверное, не улетучится и в XXI. Коротко о этой незаурядной личности. До 18 лет ничему не учился - в ту эпоху для простолюдина такое не было исключением. Пошёл работать - сперва каменщиком, затем в типографию - наборщиком, и - усовершенствовал, механизировал процесс набора текста. Но, видимо, проблемы улучшения жизни людей, трудящихся сделались для него первостепенными - и в теоретических разработках, и в практической деятельности как литератора.

И, если в 1851 году Леру был вынужден эмигрировать на английский остров Джерси, то это свидетельствует о том, что с властями у него были конфликты. Вряд ли последним нравилось, что Jlepy настаивал на государственной помощи безработным, отстаивал идею "народных мастерских" - должно быть, не в частном владении. Сжато этот человек характеризуется как "христианский социалист" - насколько мне известно, в Европе нынешней есть и аналогичная партия, но взгляды Леру не совсем отражаются двумя словами. Для него первостепенно не милосердие по-христиански, но коллективная солидарность в противовес враждебности на уровне внутрисемейной или международной. Он вообще против культа - и семьи, и "касты", и государства - во имя свободы личности. Вообще "человек" - животное, порожденное разумом" (подозреваю, что перевод с оригинала на "порожденное" - не совсем верен) и тесно связанный со всем человечеством. Все люди - частицы чего-то извечного, пропитанного мировой душой; и отсюда вера в переселение душ.

А главный идейный враг Леру - его современник - философ Виктор Кузен, и Гейне в этом противостоянии, похоже, и впрямь "над схваткой", достигая той объективности - абсолютной быть не может - как бы каждый к этому не стремился - которая, на мой взгляд, дорогого стоит. И главное - понять - что стоит за теми или другими убеждениями, из каких черт характера, судьбы, психики оно произрастает укрепляясь. Идейный противник - это ещё куда ни шло, но, как пишет Гейне, "Кузен вообще - пугало, козёл очищения (отпущения?), с которым Пьер Леру полемизирует с незапамятных времен, и эта полемика превратилась для него в мономанию. В декабрьских номерах "Райне индепенданте" эта мономания дошла до крайней степени опасного безумия и скандала. Тут на Кузена не только нападают за его образ мыслей, но и обвиняют его в злоумышленных действиях. На этот раз добродетель увлекается слишком далеко вихрем страсти и попадает в открытое море клеветы".

В чём же дело? Какова истинная подоплёка такой личной ненависти Пьера Леру к Виктору Кузену, который ему и не политический противник, и тем более ни в чём, как говорится, не перешел дорогу? Виктор Кузен - философ чистой воды, своеобразный, впрочем, как и все подвизающиеся в этой сфере - и основатели новых взглядов на мир и человека, и их эпигоны. Кузен - философ-эклектик, в определённом смысле - как впервые определял себя таковым ещё Лейбниц - в этом ничего уничижительного, если исходит из первоначального греческого буквального "выбирающий", то есть определяющийся в том мировоззрении, которое наиболее соответствует его что ли интеллектуально-эмоциональной настройке души. В этом смысле и Пьера Леру можно считать эклектиком.

Уже в новейшее время понятие "эклектизм" соответствует своего рода лоскутному одеялу разношерстных мыслей, несовместимых между собой, одним словом, каше в голове - что нередко наблюдается у людей с явным недостатком самостоятельного аналитического мышления. Слово Гейне: "А Виктор Кузен философ только в смысле, придаваемом этому слову французами, которые под философией понимают скорее общие исследования об общественных вопросах". Мне кажется, что замечательно образцовым философом в этом смысле был любимый мной Мишель Монтень. "Действительно, Виктор Кузен - немецкий философ, занимающийся больше человеческим духом, чем потребностями человечества, и дошедший до известной степени эгоизма вследствие размышлений о великом Я. Привязанность к мысли самой по себе поглотила у него все силы души, но самая мысль заинтересовала его, прежде всего ради красоты формы, а в метафизике ему доставляла, в сущности, удовольствие только диалектика". Несомненную заслугу Кузена как переводчика сочинений Платона на французский язык, Гейне со свойственным ему, я бы назвал - серьёзным остроумием, замечает: "О переводчике Платона можно было бы, изменив известное утверждение, что он любит Платона больше, чем истину".

И глубокое по мысли продолжение: "В этом Кузен не похож на немецких философов; для него, как и для них, мышление составляет последнюю цель мышления, но к такому философскому отсутствию цели у него присоединяется ещё какой-то артистический индифферентизм. Как должен его ненавидеть за это Пьер Леру, который гораздо больше друг людей, чем мыслей, которого мысли все имеют заднюю мысль, именно интересы человечества, и которому как рожденному иконоборцу, совершенно чуждо всяческое художническое наслаждение формою! В таком умственном различии заключается достаточно причин ко вражде... Нет, страстная неприязнь, бешенное озлобление Пьера Леру против Виктора Кузена есть результат умственного различия этих людей" - могу только подтвердить совпадение этого вывода и высказываемому мной не только в данном случае.

Громадная эрудиция Кузена, как порой бывает, ещё не гарантировала оригинальность его мышления и философских построений, Пожалуй, более весом его вклад в культуру - исторические труды, переводы и пропаганда во Франции новой немецкой философии. Тягу к ней он почувствовал ещё в юности, побывав в Германии, знакомится лично с Гегелем, Шеллингом, кантианцами. Правда, во время поездки в Пруссию в 1821 году его арестовывают, подозревая как шпиона, и лишь личное заступничество Гегеля выручает блаженствующего "под небом Шиллера и Гете" - нет, скорее действительно философии нового времени. "Кстати, и Гегель вспоминает, как во время пребывания в Париже, именно Кузен знакомил его с Лувром".  Можно упомянуть, что обращаясь к соотношению по Канту априорного и опытного в человеческом сознании, Кузен предполагает, что вера в Бога заложена априорно, как - уже в категориях XX века - безусловные рефлексы. Выдвинул и не совсем ясную теорию "безличного разума" - хорошо бы расшифровать. Гейне должным образом оценивает эклектизм Кузена, но интереснее его характеристика Леру и его устремлений.

"Леру - максималист в более высоком, но гораздо менее практическом стиле, он хочет построить колоссальный мост таким образом, чтобы единственная арка его лежала на двух столбах, сделанных, один из материалистического гранита прошедшего столетия, а другой из идеального лунного света будущего, и фундаментом этого второго столба он кладёт ещё неоткрытую звезду в Млечном пути. Как только эта исполинская постройка будет готова, мы сообщим о ней". Ах, воскресни Гейне в конце XX века, он удостоверился бы - как завершилось строительство такого "моста" в СССР и странах социалистического лагеря, - а ведь какая пророческая метафора! Однако в том же 1843 году, когда написана "Лютеция" в том же Париже пребывал учащийся из Германии по имени Карл Маркс. И, в отличие от Леру, которому, кстати, отдавал должное в своих сочинениях, намечал по науке возможную конструкцию "моста", по которому человечество по исторически выверенному маршруту сможет перейти в царство социальной справедливости и свободы личности, раскрытия творческих возможностей каждого.

Историческая заслуга Карла Маркса, Фридриха Энгельса, их сподвижников и последователей, на мой взгляд, в том, что они как бы синтезировали идеи утопистов, включая того же Леру, и - научный подход к миропониманию, столь любезный, в частности, Кузену. В этом, вообще-то говоря, знамение научного мышления нового времени. Казалось бы, самые отвлеченные, абстрактные разработки в области химии, физики, биологии, даже математики - в XX веке обернулись рукотворным миром металлических сплавов с поразительными свойствами; синтетических органических пластмасс, тканей, красителей, лекарственных препаратов; различных транспортных средств, включая космические корабли; надёжной энергетикой, в том числе атомными электростанциями; благоустроенным жильём для многих миллионов людей планеты и, увы, совершенствованием оружия массового уничтожения тех же людей...

Сочетание теории и практики и в сфере общественного устройства - вот в сжатом виде в чём привлекательность марксизма доныне - при всех его разновидностях и далеко идущих ответвлениях по научно обосновываемому оптимальному существованию народов, населения, необходимо заметить — в немалой зависимости от этнических традиций и уровня развития экономики и демократии в той или иной стране. А после изложенного хочется высказать некоторые соображения, которые неспроста могут показаться банальными. Действительно ли уж в XXI веке хотя бы определённая, если не большая часть человечества приблизилась к тому идеальному, что предполагает гармонию между общественным устройством и социальными группами, отдельными индивидами, и насколько в этом заслуга пламенных революционеров прошлого, фанатиков, таких как Леру, - Октябрьской революции в России, понимание, осознание правящими группами необходимости определённой социальной гармонии? Конечно не мне пытаться давать вразумительные ответы на такие вопросы, но благо - есть кому.

И - насколько фанатики, маргиналы - ультралевого, националистического толка, которым, как Пьеру Леру, чужды и враждебны доводы разума, отвлеченная от практики наука и наверное недоступная их восприятию культура - литература, искусство - способны существенно влиять на ход исторического процесса, пусть в локальных масштабах? Но хочу поделиться следующими соображениями, говоря обобщенно, о связях и единстве общечеловеческой сигмонады - простите, что не могу отвлечься от постулатов своей монадологии. В древнем Риме зажглись искры христианства, на Апеннинском полуострове началась эпоха Возрождения; словно некий Вергилий из Средневековья повёл зачарованных потомков в свою античность - и за века до него в Элладе, и воскресшие сокровища культуры, мысли древних вдохновляли рождающихся титанов, повторю Энгельса, - "характера, мысли, учёности" и родоначальников великих творческих свершений. И - столетие за столетием это распространялось по всей Европе, и Пушкин уже был вполне русским европейцем, как и его современник Генрих Гейне. "На севере диком..." Лермонтов - из Гейне, но если у Гейне это он и она, то у Лермонтова, как неоднократно отмечалось и до меня - это тоска по родственной душе, с которой не суждено породниться. Вся Европа всё активнее приобщалась к Микеланджело, Сервантесу, Шекспиру, Канту, Бетховену, Андерсену, Достоевскому - это ещё до XX века. И все сильней проникал в души "ветер с Востока" - из Индии, Китая, Японии, арабского мира, и, конечно, Париж - средоточие литературы и живописи.

Отчасти, как я понимаю, этот интерес докатился и до Северной Америки, переселенцев из Европы. Иллюстрация - опять же характерные строки из Гейне: "Некогда сам Наполеон желал узнать философию Канта и поручил французскому учёному составить для него резюме, но не пространнее, чем на нескольких страницах. Резюме было составлено немедленно и в указанной форме. Какая это вышла работа, - известно только Господу Богу, я знаю только, что император, внимательно прочитав эти несколько страниц, сказал: "Всё это лишено практического достоинства, и миру приносят мало пользы такие люди, как Кант, Калиостро, Сведенборг и Филадельфия". Названные имена нуждаются в некоторых комментариях, за исключением Иммануила Канта. Калиостро - знаменитый авантюрист, Филадельфия - известный в то время фокусник. О Сведенборге я писал подробнее в "Ранней ягоде" и впоследствии, когда в книге "О пользе и значении великих людей" Сведенборг выведен исключительно как необузданный мистик, и только, что крайне несправедливо.

Возрождение прогресса науки, культуры - куда выше понимания сугубо практической пользы, и по-наполеоновски; я уже детальней рассматривал эту презумпцию пользы, столь ненавистную Пушкину, этот прививаемый потреблением прагматизм Запада, и уже "ветер с Запада" здорово дует на Восток, где такая категория, я бы назвал, традиционно-естественна. И, так же, как у Пушкина, которого я цитировал многократно, у Гейне иные строки представляются как нельзя более актуальными и сегодня, как во все времена. Позволю себе в очередной цитате из Гейне заменить слово "республиканец" на "демократ" - такой, что в первую голову помышляет о народном благосостоянии всех или по крайней мере большинства граждан страны, и название денежной единицы "талер" представить, скажем, долларом, тем более, что английское "доллар" - от немецкого "талер".

"Каждый доллар есть храбрый боец против демократии... поэтому каждый демократ совершенно основательно ненавидит деньги, и чуть только этот враг попадёт ему в руки, - ах, тогда победа становится ещё хуже поражения; демократ, завладевший деньгами, тотчас же перестает быть демократом!" Хоть печатай на первых полосах нынешних украинских по-настоящему оппозиционных газет, если таковые найдутся. Определяя характер подготовки своих публикаций в газету - своего рода интеллектуального публичного дневника, Гейне замечает: "Вот почему в моих письмах много историек и арабесок, символическое значение понятно не для всякого и которые поверхностному читателю могут казаться смесью жалкой болтовни и мелочных выдумок",

Но благодаря этому мы, читатели XXI века, можем окунуться в атмосферу общественной жизни Парижа позапрошлого века. В отличие от моей жены, которая побывала в Париже в прошлом году и сына - в этом году дважды, я по-своему представляю себе столицу Франции полтора века назад: нескладного, угрюмого Пьера Леру, провожающего ненавистным взглядом кареты преуспевающих буржуа; благонравного Виктора Кузена в окружении почитающих его преподавателей и студентов Сорбонны; и саркастически улыбающегося поэта, в душе которого такая любовь к проклятой Германии и такое презрение к слугам Золотого тельца, что он готов отдать их на растерзание бездушным, вернее, равнодушным к сокровищам культуры коммунистам, и при всей своей проницательности не подозревающий, что в недалёком будущем прислужники слуг Золотого тельца хоть и обеспечат хлебом насущным голодных, но жажду "зрелищ" станут утолять приторными разновидностями массовой культуры, что наверное немногим лучше коммунистической цензуры. Вместе с тем, нельзя не поразиться некоторым соображениям, рассыпанным в прозе поэта. "Слова, сказанные на острове Святой Елены Наполеоном, что в недалёком будущем мир сделается американской республикой или русской всемирной монархией - предсказание очень неутешительное для многих". А ведь ещё полвека назад при донельзя возросшем могуществе и США, и СССР - такая перспектива не представлялась такой уж нереальной.

"Именно Бетховен проводит спиритуальное искусство до той звучащей агонии всех явлений мира чувственного, до того уничтожение натуры, которые наполняют меня нескрываемым ужасом, хотя мои приятели обыкновенно покачивают головою, когда я им делаю такое признание" - не так ли в сущности воспринимал Лев Толстой "Крейцерову сонату", и я ранее, пусть на первый взгляд парадоксально, объяснял это с позиций теории стресса - как яркое проявление первой фазы - тревоги, не всегда объяснимой, но предрекающей фатально-трагические последствия, если организм - животного, человека, человечества не мобилизует все здоровые внутренние силы, чтобы справиться с грозящим небытием.

"Между народами, обладающими свободою печати, независимыми парламентами и вообще учреждениями с гласным характером, недоразумения, возникающие вследствие интриг придворных дворянчиков и вражды партий, не могут долго продолжаться". "Богачи жестокосерды, это правда. Они жестокосерды даже в отношении к своим прежним сотоварищам впоследствии обедневшим". Не поленюсь выписать большую цитату из произведения Гейне под заглавием "Признания" - о Гегеле, о котором ранее говорил, как о великом философе. "Я видел, как Гегель, со своим почти комически серьёзным лицом, сидел, как наседка, на своих фатальных яйцах, и я слышал его кудахтанье. Но, честно говоря, я редко понимал его, и лишь впоследствии, размышляя о его словах, уразумел их смысл. Мне кажется, он вовсе не желал быть понятым, и отсюда его запутанное изложение, отсюда же, может быть, и пристрастие его к лицам, о которых он знал, что они не понимают его, и которых он тем охотнее удостаивал чести близкого знакомства. Так, например, всех в Берлине удивляла короткость глубокомысленного Гегеля с покойным Генрихом Бером, братом всем известного и прославленного остроумнейшими журналистами знаменитого Джиакомо Мейербера (как известно, покровительствующий композитору, как теперь говорят, спонсор по фамилии Мейер предложил соединить или присоединить его фамилию к фамилии композитора). Этот Бер, то есть Генрих Бер, был почти дураковатый малый, которого впоследствии его семья действительно объявила идиотом и взяла над ним опеку, потому что вместо того, чтобы воспользоваться своим большим состоянием для составления себе имени в искусстве или науке, он расточал своё богатство на разные нелепые безделушки, и однажды, например, накупил на шесть тысяч талеров тросточек для гуляния..."

Прервём рассказ Гейне, чтобы подумать о причине такой дружбы, которой далее автор даёт ироническое объяснение. Нет никаких оснований подозревать нерасчётливого Генриха Бера, справедливости ради – все-таки как никак – стихотворца - в стремлении примазаться к славе философа. Вспомнились также непохожие друг на друга по отношению к жизни и общепринятым ценностям братья-евреи из Чеховской "Степи". Видимо, некая духовная особая совместимость, чтобы не сказать, родство душ - влекла их друг к другу. Можно высказать предположение, что в каком-то смысле оба, Георг Гегель и Генрих Бер, как говорится, несколько витали в облаках, по-разному - делая главный акцент на приоритете духовного над сугубо материальным, или, лучше сказать, материалистическим. Должно быть, аналогично чуждо, может быть, и мне - некое единение фанатично верующих - в своего Бога, в идею, в существование чего-то непостижимого.

"Этот Бер - выродок находился с Гегелем, был интимным лицом философа, его Пиладом, и всюду следовал за ним как тень. Столь же остроумный, сколь талантливый Феликс Мендельсон, постарался однажды объяснить этот феномен, уверяя, что Гегель не понимает Генриха Бера. Но, как я думаю теперь, настоящая причина их близости заключалась в убеждении Гегеля, что Генрих Бер не понимает ни слова из всего, что ему говорит философ; благодаря этому, в его присутствии он мог без стеснения предаваться всем умственным излияниям данной минуты. Вообще разговор Гегеля был всегда чем-то вроде монолога, вылетающего из его уст прерывистыми вздохами и беззвучным голосом; странность выражений часто поражала меня, и многие из них остались в моей памяти..."

Снова прервём, чтобы заметить - очень свойственное наверное и мне - тут ничего не поделаешь - может быть изначально иронический взгляд на людей вблизи, какой, сдаётся мне, был, похоже, у Достоевского - по отношению к Гоголю или Тургеневу, что не мешало ему, выводя в комическом плане их как прототипы, должным образом, высоко ценить рожденное творчески - как бы отделяя одно от другого, что, по-моему, обязательно, как настоящее преклонение перед высокими созданиями человеческого разума. В этой связи переключусь на строки из "Лютеции". "Мишле и Кинэ не только добрые товарищи, верные соратники, но и родственные друг другу единомышленники". Можно было бы отослать тех, кто впервые слышит эти имена - к энциклопедиям, но по привычке пусть вкратце возьму на себя эту миссию.

Юлиус Мишле, историк, автор "Мировой эпопеи Франции" апологет своей родины, и не в пример Гегелю - венцом всемирно-исторического процесса выставлял свою Францию. Но - категорически выступал против войны - назревающей с Германией, и не последней в былом. Совместно с Эдгаром Кинэ выступил против иезуитов. Название этого христианско-монашеского ордена приобрело - возможно, недаром - весьма отрицательный оттенок, не исключено, что не вполне объективно. Ещё о Мишле - о его режиме дня, совпадающем с моим нынешним - вставал в 6 утра, занимался делами до полудня, и ложился спать не позже 10 вечера.

Эдгар Кинэ - вообще-то историк, но, выйдя в отставку, занимался математикой - и такое бывает. Скептически отмечал, что революция во Франции не гарантирует людям свободы, то есть того, что мы теперь именуем правами человека. Видимо высказываемое им не нравилось тогдашним правителям, и он вынужден был эмигрировать в Англию. И - продолжим цитату: "У обоих одни и те же симпатии и антипатии. Разница только в том, что у первого сердце более мягкое, я сказал бы более индийское, тогда как в натуре второго есть нечто жесткое, готское, Мишле напоминает мне исполинские, сильно пряные и украшенные большими цветами стихи "Махабхараты", Кинэ, напротив того, напоминает такие же громадные, но более шероховатые и более скалистые песни "Эдды". Изумительные метафоры, характеризующие личности.

Теперь вернёмся к Гегелю - личному впечатлению от общения и - понимание созданного философом. "Однажды в прекрасный звёздный вечер мы стояли рядом, около окна, и я, двадцатидвухлетний молодой человек, перед тем хорошо пообедавший и выпивший кофе, стал в мечтательном тоне говорить о звёздах и называл их местопребыванием блаженных душ. Но учитель пробормотал себе под нос: "Звёзды, гм, гм! Звезды  не более, чем светящаяся проказа на небе". -  "Но Бога ради! -  вскричал я: - стало быть, там наверху нет счастливой местности, где добродетель получила бы награду после смерти?" Но он, пристально глядя на меня своими бледными глазами, резко сказал: "А вы хотите ещё получить на водку за то, что ухаживали за вашей больной матерью и не отравили вашего брата?" При этих словах он испуганно оглянулся, но тотчас же, по-видимому, успокоился, увидев, что к нему подошёл не кто другой, как Генрих Бер, чтобы пригласить его на партию виста (карточная игра - прообраз преферанса).

Как трудно понимать Гегелевские сочинения, как легко впасть при этом в ошибку и вообразить, что понимаешь их, тогда как на самом деле выучился только построению диалектических формул, это я заметил лишь много лет спустя здесь, в Париже, когда занимался тем, что переводил эти формулы с абстрактного школьного наречия на природный язык здравого разума и общедоступной понятливости, то есть на французский. (То, к чему я порой стремлюсь, вникая в научные теории или философские построения, но далеко не всегда удаётся) ... Я задался мыслью написать общепонятное изложение всей Гегелевской философии... В продолжение двух лет я занимался этой работой и лишь с большим трудом и напряжением мне наконец удалось одолеть этот неподатливый материал и передать насколько возможно популярно самые отвлеченные его части. Однако, когда работа была наконец окончена, при взгляде на неё мною овладел странный ужас, и мне казалось, что рукопись смотрит на меня чуждыми, ироническими, даже злыми глазами. Я был в странном затруднении, автор и рукопись не согласовывались более друг с другом".

Произошло, на мой взгляд, подспудное, если можно так выразиться, неосознанное осознание решительной несовместимости абсолютных холодных построений  - возможностей человеческого разума, постижения им всех аспектов и ипостасей "разумной действительности", и - живой жизни, что может уступить отвлеченной "игре в бисер" - трагическом противоречии, изумительно, проникновенно показанной в образе Кнехта в романе Гессе… Гейне пробует объяснить это тем, что с возрастом, при разных жизненных испытаниях, страшном недуге он с особой остротой почувствовал свою причастность и родство с тем, что воплощено в Библии, духе всех еврейских предков - единение с неким сверхмудро управляющим судьбами людскими, пускай условно именуемым Богом.

"Да, я рад, что избавился от своего узурпированного величия, и никогда уже больше ни один философ не уверит меня, что я божество! Я просто бедный человек, который сверх того не совсем здоров, и даже очень болен. В этом состоянии для меня является истинным благодеянием то, что в небе есть некто, перед кем я могу постоянно изливаться в бесконечных жалобах на свои страдания, в особенности после полуночи, когда Матильда предаётся отдыху, в чём она часто сильно нуждается. Слава Богу, в эти часы я не один, и могу, не стесняясь, молиться и хныкать, сколько угодно, и могу изливать душу перед Всевышним и поверять Ему многое такое, что мы откровенно не говорим даже собственной жене...

После вышеприведенных признаний благосклонный читатель легко поймет, почему мой труд о Гегелевской философии был мне более не по душе. Я основательно увидел, что напечатание его не может быть полезно ни для публики, ни для автора, я видел, что самые жиденькие больничные супы христианского милосердия всё-таки живительнее для томящегося от голода и жажды человечества, чем разваренная серая паутина Гегелевской диалектики; да, буду уже каяться до конца, меня вдруг обуял сильный страх перед вечным пламенем, - это, разумеется, суеверие, но мне было страшно, - и в один тихий зимний вечер, когда в моём камине горел яркий огонь, я воспользовался прекрасным случаем и бросил мою рукопись о Гегелевской философии в пылающий огонь; горящие листы вылетели в трубу со странным хихикающим треском".

А мне, признаться, жаль, что эта рукопись не увидела света - как более доступное для понимания, может быть, не только французов, изложение Гегелевской философии. Также, как жаль второго тома "Мертвых душ" - и в нём наверняка были великолепные художественные строки и страницы. Не знаю, как называть тех, кто сжигал папирусы Александрийской библиотеки; уничтожал культуру древних обитателей Американского континента, разрушал храмы, посвящённые всё равно каким божествам; и - к слову - для прихотей и прибылей нынешних нуворишей рушит в Киеве постройки, которым по крайней мере больше века. Но более ужасной представляется мне тенденция нового времени, к которой присматриваюсь, о которой вскользь уже писал, и которой намерен отчасти посвятить следующий опус.

Дизайн: Алексей Ветринский