Ранняя ягода, или сквозь сон

 

ЧАСТЬ 5. ИГРЫ С ДЬЯВОЛОМ

"Стал вновь читать он..."

ГЛАВНАЯ
ОГЛАВЛЕНИЕ
Предисловие
ЧАСТЬ 1. ЧЕРЕЗ СТО ПОКОЛЕНИЙ
ЧАСТЬ 2. ЗАГАДКИ И РАЗГАДКИ
ЧАСТЬ 3. ОДУШЕВЛЕННОЕ
ЧАСТЬ 4. ПО ЛЕСТНИЦЕ ЭВОЛЮЦИИ
ЧАСТЬ 5. ИГРЫ С ДЬЯВОЛОМ
1. "Стал вновь читать он..."
2. Защитник вольности и прав
3. Стальная свобода
4. О множественности миров
5. И еще о "множестве миров"
6. Свободы сеятель
7. "...Тайная свобода"
8. Мертвые души
9. "Игрушечного дела людишки"
10. Вариации на темы "Вия"
11. Толкование "Пророка"
12. "...Вещие зеницы"
13. Путешествие в Арзрум
14. "...И милость к падшим"
15. Потустороннее
16. Поле монады
17. Как маленький "почемучка"
18. Мои дорогие монады
19. О совместимости монадных полей
20. Заглянуть в душу
21. Когда душе неуютно
22. Прямо в душу
23. Разрешающая способность
24. Смотреть и видеть
25. Что говорят глаза
26. Между нами
27. Пушкинское поле
28. Прыжки как во сне
29. Сверх необходимого
30. Как это могло быть
31. О старении

ЧАСТЬ 6. УВЛЕЧЕННОСТЬ
ЧАСТЬ 7. ВОПЛОЩЕНИЕ
ЧАСТЬ 8. ПОД ЗНАКОМ ПАСКАЛЯ
ЧАСТЬ 9. КАК УЗНАТЬ ЭТО
ЧАСТЬ 10. ЧЕЛОВЕК ВО ВРЕМЕНИ
ЧАСТЬ 11. СКРИПКИ, СВЕТИЛА, НЕВЕДОМОЕ
ЧАСТЬ 12. ОСКОЛКИ
ЧАСТЬ 13. ПРИМЕЧАНИЯ
ЧАСТЬ 14. ПРОДОЛЖЕНИЕ
ЧАСТЬ 15. ДОЛГОВЕЧНОЕ
ЧАСТЬ 16. МОЯ СОВМЕСТИМОСТЬ
ЧАСТЬ 17. О ТОМ ЖЕ И НЕ ТОЛЬКО
ЧАСТЬ 18. ПОСЛЕСЛОВИЕ
ЧАСТЬ 19. ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО
ПРИЛОЖЕНИЕ 1
ПРИЛОЖЕНИЕ 2

 

Строка эта ''Стал вновь читать он без разбора..." об Онегине припомнилась вдруг как эпиграф к тому, чем я занимался смолоду и продолжаю, наивно, может быть, уповая на то, что содержание прочитанного порой само рвётся навстречу моим мыслям и сомнениям, и даже на страницах этой книги прозрачно намекая на такое, никак разумно не объясняемое. Не сомневаюсь, однако, что беспорядочное прохождение через душу на бумагу, нередко наобум не идет на пользу рукописи, даже своего рода дневника-эссе, с единственным оправданием последующей обработки ослабленного контроля потока сознания. И эту страницу я в своё время изрядно переработал после написанного вчерне, и теперь, спустя семь лет, перепечатывая, корректирую где нахожу нужным...

Но авторы книг, прошедших через руки и голову Онегина, выбраны Пушкиным не наугад? Не оттого, что Тиссо рифмуется с Руссо, и Бель с Фонтенелем? Безусловно, эти книги, вернее, и эти книги, так или иначе не прошли так уж мимолётно для самого Пушкина, хотя, как мне кажется, и далее скажу почему, — для Пушкинского героя они могли быть более значимы, чем для создателя этого образа. Но прежде полная цитата: "Прочёл он Гиббона, Руссо, Манзони, Гердера, Шамфора, мадам де Сталь ( в оригинале по-французски ), Биша, Тиссо, прочёл скептического Беля, прочёл творенья Фонтенеля, прочёл из наших кой-кого, не отвергая ничего..."

Беру на себя смелость утверждать, что сегодняшние выпускники гуманитарных факультетов, если и слышали вышеприведенные имена знаменитостей минувших веков, то сомнительно, чтобы читали то, чем зачитывались, немногочисленные, правда, европейские и российские интеллектуалы Пушкинской поры. А "кой-кого из наших" — из тех, кого имел в виду Пушкин, мы сегодня можем говорить разве что о Гоголе, возможно, Карамзине как историке... Но поскольку западные авторы названы поименно, полагаю, нелишне, и на это есть свои резоны, — вкратце коснуться каждого из них. Хочется, во-первых, понять — чем именно они заинтересовали предтечу многоликой российской интеллигенции, того же Евгения Онегина, каким он представлен, да и безусловно самого Пушкина. Во-вторых — "прошло сто лет, и что осталось..." — опять Пушкинская строка, но — и впрямь — что осталось в нашей духовной жизни от тех книг, которые будоражили умы — скорее уже двести лет назад? И, в-третьих, как и ранее в этой книге — мое стремление, как, впрочем, у многих пишущих — за описаниями современников, за документами — разглядеть, что этo за люди, личности: Пугачев, Мазепа, Радищев — и Пушкин недаром присматривался к ним, и не только к ним, а нам остаётся хотя бы эскизно представлять сущности — Пифагора, Лейбница, Декарта, Сведенборга, да и Пушкина — каким я его узнал...

Итак, попробуем разобрать — что стоит порой за скупыми энциклопедическими строками. Эдуард Гиббон — Пушкин верно поставил ударение, ведь имел в виду не обезьяну данного вида, который обозначается тем же словом, но с ударением на последнем слоге, — а упоминается знаменитый английский историк ХVIII века. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что его история — и Римской империи, и Византии — доныне являет собой непревзойдённый образец. А с чего началось? Гиббону было двадцать семь лет, когда он впервые попал в Рим, и, как пишет он сам: "...Сидя на развалинах Капитолия, я углубился в мечты о величии Древнего Рима, а в это самое время у ног моих босоногие католические монахини пели вечерню на развалинах храма Юпитера; в эту-то минуту во мне блеснула в первый раз мысль написать историю падения и разрушения Рима". Это признание автора "Истории Римской империи" можно было бы сопроводить словами "озарение", "внезапно", "поворот судьбы" — если не вчитаться в скупые строки его жизнеописания. Хилый мальчик из древнего аристократического рода свои детские годы проводил если не в постели, то не выходя из комнаты, и при этом путешествовал то с одной, то с другой книгой по всему свету, и в недавнее и далекое прошлое. И как ему, должно быть так же хотелось "дойти до самой сути" — в том, что на самом деле движет человеческой историей — с наибольшей полнотой, ясностью и глубиной.

Не потому ли у него, как и у некоторых вышеупомянутых личностей, сложились непростые отношения с христианской религией с весомым эпитетом "официальной", когда он, рискуя многим, переметнулся было из англиканской церкви в католическую, затем вернулся в лоно первой; и, можно догадываться о причинах таких колебаний души разрыв между сущностью Евангелья и последующим отчуждением его от религиозной догматики и обрядности в пользу последних.

Гиббон обратился к истокам христианства. Для римских простолюдинов, тем более, рабов новая религия оказалась привлекательна поскольку давала моральное оправдание даже нищенского существования, но воплощенного в братстве, сплоченности и самоотверженности ранних адептов учения, ветви, взметнувшей из ствола Библии — для всех, а не только для избранных; дополнялось это возможностью чудес для истинно верующих и загробного блаженства для праведников. Разумеется, при всём желании быть объективным, каждый историк, и не только историк по-своему видит и толкует исторические события и тех, кто выходит в это время на авансцену. Скажем, представление Гиббоном Византии, "воплощения нравственного и политического застоя", как показывают другие историки, достаточно тенденциозно. Но, если Вольтер полагал, что император Византии Юлиан, прозванный "Отступником " от христианства, был, так cказать, идейным борцом с теми, кто погряз в суевериях, то Гиббон считает этого правителя лишь тщеславным и консервативным политиканом, и мне почему-то кажется, что прав Гиббон уж очень не верится в "идейных" политиков...

Защитник вольности и прав

Оглядываясь на свою жизнь, на десятки прожитых лет, на то, что я, как и мои современники, частичкой вобрал в себя добрых — если не три четверти, то более или менее сознательных — две трети двадцатого века, я — то, что именуют "глубокой древностью" — не принимаю таковой — совсем уж "глубокой-далёкой". И, как бывает во сне или при чтении увлекательного романа, или на спектакле — я общаюсь с Пифагором и Буддой, Сведенборгом и Лейбницем, Моцартом и Пушкиным. Вместе с тем — некоторое пристрастие к сопоставлению дат — для лучшей ориентации в историческом времени.

Эрнст Гиббон родился за сто лет до года гибели Пушкина. Интересно, какие ассоциации могло вызвать знакомство с книгами Гиббона у друзей Пушкина, декабристов, у самого поэта — при сравнении судеб Древнего Рима, и Византии, и "третьего Рима" — Российской империи? Переплетение судеб — юный Гиббон, попав в Швейцарию, поневоле, да и с помощью жены овладел французским, и мог в Париже общаться с энциклопедистами и — Руссо, имя которого следует вторым в круге Онегинского чтения. Это имя упоминается в "Онегине" трижды, его романами и любовными историями зачитывается Татьяна Ларина, а уж Онегину, наверное, интереснее философско-этические взгляды "красноречивого сумасброда". А как сам Пушкин понимал "вольности и права", защитником которых, вроде, был Жан Жак Руссо?

Наш ответ последует, а пока нам предстоит беглое знакомство с упомянутыми в "Онегине" авторами. Манзини — у Пушкина, или Манцони, или Мандзони — родился на четырнадцать лет раньше своего российского собрата и пережил Пушкина на столько лет, сколько прожил наш гений. Трёхстишие из юношеской поэмы Мандзони: "Никогда не примеряться с низостью, никогда не изменять истине, никогда ни одним словом не поощрять порока и не осмеивать добродетели" — при видимой риторике, особенно при таком подстрочном переводе, — это сделалась его жизненным кредо, как продолжателя поколения французских энциклопедистов, сподвижником и другом которых был его дед Беккария, имя Мандзони в ряду славных имен борцов за свободу и независимость Италии XIX века...

Имя Иоганна Готфрида Гердера, по крайней мере, в Пушкинскую эпоху, в России не менее популярно, чем имя Руссо, и, думается, влияние Гердера на европейскую культуру основательнее, глубже, чем Руссо, которого первый причислял к своим духовным учителям. А учителем его в Кёнингсбергском университете, не просто лектором, а именно учителем, наставником был не кто иной, как Иммануил Кант, что не помешало впоследствии полемизировать с учителем его ученику — Гердеру, и, как по мне, то в чём-то подправлял великого мыслителя, небезосновательно. Уже упоминалось, что Кант с эстетикой был не совсем в ладу, и "прекрасное" было для него скорее умозрительной категорией, как бы существующей сама по себе. Гёрдер же считал — цитирую: "Всё прекрасное должно что-нибудь означать или выражать, быть символом внутренней жизненности, его основанием служит совершенство или целесообразность". К расшифровке, доказательству этого тезиса я ещё надеюсь приложить руку. И вообще Гёрдер писал живо, интересно, и, принадлежа к тем, кого в своё время называли "ходячей энциклопедией", блистал в своих сочинениях эрудицией и смелыми мыслями по проблемам и взаимоотношений материального и духовного, и ходу исторического процесса, отнеся, в частности, "старчество" западного, — христианского мира — к тому, что более века спустя обосновывал у всех народов, и призывал к торжеству "всеобщей космополитической гуманности". А "Если есть Бог в природе, то есть он и в истории, и человек подчинён законам не менее превосходным, чем те, по которым движутся небесные тела". Гердер впервые начал рассматривать Библию как такой же памятник древнееврейского поэтического творчества и мировоззрения, как и поэмы Гомера для эллинов, и с этим также трудно не согласиться.

Останавливаемся, пусть по-разному, на всех упомянутых в Онегинской строфе, и следующим идёт Шамфор. Коротко: по окончании колледжа Де Грассен, несмотря на то, что был незнатен и беден, решительно отказался от карьеры священника, мотивируя это тем, что слишком любит философию, женщин, и не желает лицемерить ради почестей и богатства. Ах, это счастье вполне располагать собой, своим временем и своей свободой — для многих приоритетно именно такое? Для Пушкина — безусловно. "Максимы и мысли, характеры и анекдоты" Шамфора, переиздаваемые доныне, если читать их подряд, представляются слишком привязанными к реалиям ХVIII века, придворным того или иного Людовика; хотя кое-что актуально и сегодня. В новое время перелетело разве что брошенное Шамфором, своего рода "буревестником" Французской революции конца ХVIII века: "Мир хижинам, война дворцам!"

Стальная свобода

Мадам де Сталь — у Пушкина только это написано по-французски, в отличие от всех перечисленных — почему? Не странно ли — ведь сама баронесса Анна-Луиза-Жермена де Сталь-Гольштейн, когда отрок Пушкин был ещё лицеистом, не раз, наверное, слышала как звучит её имя по-русски. У пушкинистов на этот счёт, возможно, имеются какие-то догадки, но они уж наверняка обратили внимание на то, что любимые авторы юной Анны-Луизы — и Ричардсон, и Руссо — также занимают душу Татьяны Лариной.

Но не только это роднит властительницу дум и Лермонтовского поколения ( "но иной, не бранной сталью мысли юноши полны" ) и Пушкинскую героиню. Правда, Татьяна, как и Анна-Луиза, по настоянию матери вынуждена была выйти замуж за важного сановника, была "век ему верна", чего вовсе нельзя сказать о такого рода увлечениях мадам де Сталь, даже когда ей было далеко за сорок, правда, и прожила она немногим больше полувека. Но как много вместили эти десятилетия в истории, и — преломились в судьбе той, которая — хочется сказать — не "написала", но "совершила".

Романтическая увлеченность Руссо и Ричардсоном, замужество — не с избранником сердца, а с видным сановником — по велению матери — эти сходные штрихи биографий мадам Сталь и Татьяны Лариной уходят на второй план, и здесь, пожалуй, стоит остановиться на "стартовых возможностях" той и другой. Вспомним недалёкого и безвольного Дмитрия Ларина — "господний раб и бригадир" — мало что можно добавить к духовному портрету отца Татьяны. Да и простоватая мамаша, с которой быстро слетел налёт пансионной светскости и она с удовольствием "солила на зиму грибы" и "брила лбы" тем, кому суждено было нести нелёгкий солдатский крест. Похоже, не так уж далеко ушли от Лариных-старших родители Александра Пушкина.

И отчего "искра Божья" вспыхнула в душе Александра, а не его брата Льва — загадка, так же, как нечто "сверх того" проявилось и в Татьяне, в отличие от её сестры, что сразу разглядел Онегин, заметив, что у Ольги "жизни нет", но, наверное, жизни в её высшем проявлении, и не только "в чертах". Но для Татьяны амплуа воплощенного идеала тогдашнего российского бомонда — потолок. И вообще в минувшие века признавалась власть женщины, когда она была на троне или приближенной к нему, но "властителями дум" бывали исключительно представители сильного пола. И стоит задуматься над истоками ненависти всесильного Наполеона к обыкновенной гражданке госпоже де Сталь, так же, как Сталина к Анне Ахматовой — не в том ли инстинктивно-провидческий страх диктатора перед матриархатской также инстинктивной революцией дающих жизнь и ощущающих, как род человеческий захваченный слепым эгоцентризмом гонят в пропасть...

Но вернёмся к тому, из какого европейского гнезда воспарила наша героиня. Её мамаша, Сюзанна Неккер — тоже не вышла замуж за того, кого полюбила, и о ком недавно шла у нас речь — это был Гиббон. И, кто знает, в результате такого счастливого брака и столь замечательного отца, родилась бы такая дочь? Но Сюзанна Неккер была достойной хозяйкой салона, который охотно посещали Дидро, Даламбep, Бюффон, была и писательницей, и придерживалась принципов морали и гуманизма не только в своих сочинениях, но активно занялась благоустройством госпиталей и тюрем, как только её супруг, отец Анны-Луизы сделался министром финансов.

И, простите уж, если меня порой "заносит", но не могу не поделиться тем, что узнал об этом человеке. Отец его был профессором в Бранденбурге, как раз в те годы, когда Иоганн Себастьян Бах сочинял по заказу шесть чудесных — люблю их слушать — Бранденбургских концертов. А Жак Неккер родился в Женеве, как и Руссо, но через два десятка лет. В зрелом возрасте перебрался в Париж и сделался настолько удачливым банкиром, что из своего огромного состояния ссужал деньги и королевской казне. Став министром финансов Неккер умело и последовательно сдерживал бюджетный дефицит, однако тогдашняя придворная номенклатура, паразитическое дворянство не знало удержу в своих тратах, и, после того, как был опубликован отчёт о распределении доходов, власть имущие потребовали отставки бдительного министра. Но в 1788 году, заметим, когда дочери было 22 года, король вынужден был вновь призвать Неккера — наладить вконец расстроенную финансовую систему. Это было лишь одним из симптомов кризиса абсолютизма, экономическая ситуация подхлёстывала политические преобразования. Неккер понимал это, и настоял на том, чтобы в прообразе парламента — Генеральных штатах, набирающая силу буржуазия, "третье сословие" было достаточно полно представлено. Однако не смог довести это начинание до конца, поскольку засчитывались не голоса отдельных депутатов, а сословия в целом, на этой почве разыгрался конфликт, жертвой которого на первых порах оказался опять-таки Неккер. Он был отправлен королём в отставку, мало того — с требованием немедленно покинуть пределы Франции. Известие об этом послужило поводом для народного восстания, взятия Бастилии и последующих событий, потрясших Францию и Европу...

Нет, и предыдущие абзацы уместны в этой книге, в которой проблема свободы в жизни человека, народа, и свободы как философской или научной категории должна занять не последнее место. И эта проблема или тема драматически преломилась в судьбе и творчестве Анны Сталь — на основе её сочинений можно писать диссертации, скажем, — "Свобода личности", "Интеллигенция и революция", "Власть и народ", "Разгул охлократии", "Национальное и интернациональное", "Взаимоотношения общественного строя и искусства". Счастливое сочетание трезвого аналитического ума — недаром первой, можно сказать, научной работой пятнадцатилетней Анны были замечания к "Отчёту" своего отца, где давался анализ финансового состояния страны, — и романтического, влюбленно-восторженного отношения к жизни со всей полнотой человеческих чувствований и переживаний; и, в чём ей повезло больше, чем Пушкину — буквально с детства в салоне матери впечатление от первоклассных умов интеллектуальной столицы тогдашнего мира, а позже — общение с Шиллером и Гёте, Фихте и Гумбольтом, Августом Шлегелем и Байроном... К Татьяне, правда, как-то на балу "подсел" умница — князь Вяземский, и "душу ей занять успел", но этого маловато и для незаурядной натуры, и неведомо — насколько творческой.

А что касается Анны Сталь, то её натуру отличало и материнское неприятие кровопролитий — будь то во имя торжества революционных преобразований и призрачной или даже осуществляемой социальной справедливости. И как она старалась разрушить стену недоверия между соседними народами — немецким, родиной её отца, и французским — домом матери. И ведь уже после Наполеона трижды шла жестокая война между Германией и Францией, и сегодня нелишне вспомнить, что именно Сталь ратовала за создание федерации Франции и Италии, и вообще — европейского содружества народов. А в одной из последних работ пророчила всё возрастающую роль Американских штатов как мировой державы и "великое будущее" России...

Вероятно, непроста была и ее духовная эволюция, и в энциклопедической статье указывается, что "Например, раньше увлекалась материализмом, а в конце жизни становится спиритуалисткой; то отвергает свободу воли, то допускает её..." Напрашиваются аналогии... А что, если бы Пушкинская Татьяна встретилась с Анной Сталь — как вспыхнуло бы духовное родство этих женщин — мыслящих, свободных и не могущих быть счастливыми... Пушкин предоставил нам такую возможность, только это была не сама Татьяна Ларина, а её духовная старшая сестра Полина из "Рославлева", которая присутствовала на званом обеде в честь посещения Москвы европейской знаменитостью, это была местная знать или, по выражению Пушкина, "светская чернь" — эдакие полупровинциальные маниловы, собакевичи, ноздрёвы, коих очаровать мог только душка Чичиков. В их глазах, как пишет Пушкин, гостья была всего лишь "толстой пятидесятилетней бабой, одетой не по летам" и произносящая замысловатые речи, которые до них туго доходили. Благо на столе была свежая осетрина, и ко всеобщему удовлетворению какая-то шутка мадам де Сталь была понята и оценена — чего еще нужно?

Образованная и чувствительная Полина едва сдерживала слезы от обиды за своего кумира, и чуткая путешественница заметила это и пригласила Полину любезной запиской на встречу. Когда же некий господин, видимо, стремясь угодить парижанке, начал хаять Россию и её народ, госпожа Сталь тактично возразила, что народ, который, несмотря на жестокие запреты Петра, сумел сохранить бороды, сбережет и свои головы. Бороды периодически входили в моду и в Европе, а что до голов, то и при Петре, и до него, и особенно в двадцатом веке — мало-мальски не угодные самодержавию рисковали их лишиться...

Пушкин отлично знал, какою ценой давались Петру его преобразования, и как Он "Россию поднял на дыбы" и какою ценой "под морем город основался", но, в общем, оправдывал — если в категориях моей монадологии — как целесообразном подчинении отдельных монад при формировании сверхмонады, в данном случае — Великой Российской империи, но об этом также — особый разговор. А в Онегинской строке после мадам де Сталь следует — Биша. Предположим Онегин, как и Пушкин, знакомится с книгой Мари Франсуа Ксавье Биша "физиологические исследования о жизни и смерти". Один из основателей медицинской физиологии, он установил, что живой организм состоит из различных тканей, таких, например, как мышечная, и эти ткани формируют органы тела, образуя специфическую тканевую структуру. Не отсюда ли Пушкинский Сальери заимствовал "музыку я разъял как труп"? Но, углубившись в эту "алгебру живого", Биша, в отличие от своего великого современника Декарта, отстаивал наличие особой "жизненной силы", которая и делает живое живым, оперируя при этом именно тканевыми структурами, наиболее приспособленными для выполнения сложных, скажем сегодня — сложнейших функций живого организма.

Пьер-Франсуа Тиссо интересовал поэта и его героя разве что как латинист, автор ряда произведений о древнеримской литературе. Возможно, уже после лицея Пушкин читал и Цицерона, и даже работы и об Апулее, и о Цицероне. И биография Тиссо весьма характерна. "Горячий сторонник революции 1789 года", по словам энциклопедического словаря, через несколько лет после этой революции оказывается за решеткой, понятно, не как уголовник. И затем несколько лет подряд вынужден зарабатывать на жизнь физическим трудом, что вовсе не зазорно, если отвлечься от истинного призвания данной личности. По-видимому, Тиссо всё же не отходит и от политической деятельности — недаром становится депутатом Конвента. Однако его изгоняют из университета, где он возглавлял кафедру латыни, и опять же — не из-за "профнепригодности", а восстанавливают в этой должности сразу после революции 1830 года.

Не в связи ли с этим человеком у Пушкина рождаются строки о том, что недорого ценит он "права, от коих не одна кружится голова", и вовсе не жалеет о том, что "отказали боги — в сладкой участи оспаривать налоги или мешать царям друг с другом воевать", то есть, скажем, в роли сановника или депутата влиять на политику... Одного французского автора сменяет и другой, и третий... "Скептический Бель" — мыслитель ХVII века. "Скептический" — отражает не только суть его философских взглядов, но и страстный поиск — всю жизнь — той мировоззренческой основы, на которую можно было бы надёжно опереться душой. С самого детства им овладела, можно сказать, безумная жажда знаний, и довела отрока или юношу — если возраст мерять по интеллекту — до, как теперь говорится, нервного истощения или потрясения. Болезненного состояния, которое его родители не могли не заметить и не встревожиться, и врач порекомендовал отправить Пьера на природу, в сельскую местность, хотя и городок, где жила семья философа, был экологически достаточно благополучен, надо полагать и доныне.

Но у деревенского родственника Пьер Бейль — современная русская транскрипция его фамилии такова, — обнаружил богатую библиотеку, и с новой силой погрузился в излюбленное занятие. Колоссальное влияние на Бейля оказали сочинения Мишеля Монтеня, но ирония мудреца, достаточно дистанцированная от рассматриваемых картин человеческих страстей и заблуждений, вызывала в Бейле внутренний протест мыслителя, который должен, обязан попробовать любое устоявшееся, пускай авторитетное суждение, мнение, так сказать, на ощупь — разумом, что и послужило его критике некоторых религиозных догматов, чего не прощали ему ни протестанты, ни католики.

Скептицизм по отношению к общепринятому и закрепленному в писаных и неписаных законах той эпохи выразился у Бейля в реальных поступках также. Своим памфлетом он защитил герцога Люксембургского от обвинений — не только молвы, но и суда — в связях, не больше, не меньше, как с самим Дьяволом. В другом сочинении пытался развеять суеверный страх перед кометами. Можно заметить, что и сегодня, спустя два столетия, и каких — после Бейля — отношение иных граждан к появлению комет, мягко говоря, неоднозначное, не говоря уже о подозрениях в отношении недоброжелателей — так или иначе связанных с нечистой силой в разных её ипостасях... Но — собственно кометы послужили для Бейля лишь поводом для размышлений об этике и политике, богословии и науке, и не удивительно, что вскоре его книга во Франции сделалась широко известной, но — "самиздатовской", ибо последовало полицейское её запрещение.

О множественности миров

"...Прочёл творенья Фонтенеля..." Знакомясь с перечисленными европейскими авторами, входившими в крут чтения Онегина, но, должно быть, и его создателя, нельзя не заметить явное предпочтение того, кто "бранил Гомера, Феокрита" — не так называемой художественной литературе, а, скорее публицистике, философии, науке в более или менее популярном изложении. Но в этом — и знамение времени, новой эпохи.

Человек с каждым веком начинал всё сильнее ощущать свою зависимость, сознавать её — и в прошлом, и в настоящем, и в будущем — в главном и незаметном — от всего ведомого и неведомого: небесных светил и микроскопических тварей, купцов из дальних стран и неутомимых оружейников, правителей и чародеев разного рода, бешенства стихий и щедрости земли, её недр, от сочувствия близких и бесконечных тревог и сомнений... Но как при этом возникала захватывающая жажда сопричастности ко всему, что люди знают и могут узнать! И одним из тех, кто и разделял и отчасти утолял эту жажду, верней, начинал делать науку доступной для тысяч непосвященных — был именно Бернар Ле Бунье Фонтенель, автор бестселлера его века — "О множественности обитаемых миров".

Родился Фонтенель в 1657 году, а умер в 1757 — какого-то месяца не дожив до своего столетнего юбилея. Если причислить к его современникам и тех, кто завершал свой земной путь, когда Фонтенель был ребёнком, и тех, кто родился незадолго до его кончины, то можно привести хотя бы такие имена, как: Паскаль, Дидро, Фурье, Вольтер, Мольер, Лафонтен, Руссо, Бомарше, Лаплас — это лишь соотечественники, не считая трёх французских королей — Людовиков ХIV, ХV и ХVI, а в Европе — Спиноза, Ньютон, Лейбниц, Гёте, Бах, Моцарт, Кант, Сведенборг, Рембрандт, Гойя, Эйлер, Ломоносов...

Можно говорить о влиянии этих людей на поколения тех веков с оговоркой, что ничтожная часть тогдашних жителей Европы, не говоря уже об остальном мире, хотя бы понаслышке была знакома с этими именами, однако не они ли — в немалой степени определили ход человеческой истории и в последующие века, и без многих из них становление Пушкинского гения, возможно, не было бы таким могучим. И неспроста некоторые из замечательных людей предпушкинской эпохи отмечены в бессмертном "романе в стихах", и, полагаю, небесполезно несколько больше рассказать о них.

Думается, небезынтересно коснуться родословной Фонтенеля — и духовной, и в буквальном смысле, начав с его знаменитого дяди. Но, поскольку в центре внимания у нас теперь Пушкин, то обратимся к дяде его — Василию Львовичу, который собственным примером, и не только, способствовал утверждению творческого пути любимого племянника. Василий Львович Пушкин считался стихотворцем, но и особенно ловким буримистом, то есть сходу выдавал строфы на заданные рифмы — хоть по-русски, хоть по-французски. Талант импровизатора? В "Египетских ночах" безответное: "Почему мысль из головы поэта выходит уже вооруженная четырьмя рифмами, размеренная стройными однообразными стопами?" Эпитеты "стройный", "однообразный", "размеренный" кажутся чуть ли не противопоказанными поэзии, в которой всё вроде бы замечательно своим причудливыми разнообразием. Но ключ к пониманию — у самого Пушкина, для которого слово более объёмно, многопланово, чем воспринимается теперь в нашем оскудневшем лексиконе. Сальери восторгается только что услышанным произведением Моцарта: " Какая смелость и какая стройность! Ты, Моцарт, Бог..." И в "Медном всаднике": "Люблю твой строгий, стройный вид... Потешных Марсовых полей, пехотных ратей и коней однообразную красивость". Я понимаю эти слова, как своего рода синонимы естественной гармонии, например — ряды стройных деревьев в лесу, колосьев в поле, единственно возможное построение кристалла; или "однообразные" элементы — листья на дереве, рисунок на ткани, колонны единого архитектурного ордера...

Василий Львович Пушкин принадлежал к литературной братии не первого разряда. Жуковский в одной из эпиграмм обозвал его "горе-стихотворцем", но, узнав, что тот обиделся, исправил это определение, звучавшее в угоду рифме, как "стихотворец-горе". Александр Пушкин зная, наверное, цену дяде как поэту, но будучи, по крайней мере, в высказываниях письменных и устных довольно снисходителен к собратьям по перу, как его Моцарт к Сальери: "Ты для него Тарара сочинил, вещь славную, тaм есть один мотив, я всё твержу его, когда я счастлив", — что может быть слаще такого комплимента, — так вот Александр Пушкин в ответ на обращенное к нему послание дяди, как к "брату-стихотворцу", ответил "ты дядя мой и на Парнасе" — может, не вполне искренне, зато весьма почтительно.

Нет, вернеe было бы считать Василия Львовича "крёстным отцом" в судьбе Александра, поскольку принадлежал к аристократам духа, которых в ту эпоху на Руси было ещё не так много — в самом начале XIX века. В кругу его друзей — Карамзин, Жуковский, поэт Дмитриев. Путешествуя по Европе, Василий Пушкин в Берлине говорит по-немецки, в Лондоне — по-английски, а в Париже, будучи представлен тогдашнему Первому консулу Наполеону говорил с ним, разумеется, без переводчика, на языке, который, пожалуй, был ему более родным, чем русский. Вспомним, с чем вернулся граф Нулин из Парижа: "С запасом фраков и жилетов, шляп, вееров, плащей, корсетов, булавок, запонок, лорнетов, цветных платков, чулков ( в переводе с французского — прозрачных ), с ужасной книжкою Гизота, с тетрадью злых карикатур, с романом новым Вальтер-Скотта, с "бон-мот" парижского двора, с последней песней Беранжера, с мотивами Россини, Пера" и так далее.

Как точно подметил Пушкин тот симптом, о котором у нас шла речь ранее — в растерянности западного человека, оторванного от ежечасных забот о насущных нyждах и глубинных народных, этнических традиций — и компенсации этого поверхностной жаждой быть современным, не отстающим от жизни, модным. И как эта тенденция в двадцатом веке делается почти всеохватной, отчасти даже и на Востоке... Но Василий Пушкин — отдадим ему должное — привёз из Парижа истинное сокровище — великолепную библиотеку, часть книг которой была из дворцов, хозяевам которых после революции 1789 года было уже не до благостного чтения. Эти книги сгорели дотла во время пожара Москвы в 1812 году, но, возможно, жадный до чтения подросток Александр хотя бы листал их и запали в память имена, возможно, и упоминаемые в "Онегине", и осталось желание, какое и у нас возникает порой, — по-новому воскресить то, что запало в память детства... Напомним и о том, что именно Василий Львович определил племянника в Царскосельский лицей, что также в немалой степени определило взлёт гения.

Однако всё это попутно, а главное, когда "священный дар, бессмертный гений озаряет голову..." — Сальеривское "гуляки праздного" — от зависти, что гению всё вроде бы так легко дается, вернее, даётся то, что никак не даётся и просвещенному ремесленнику, — каким был и Василий Пушкин, не претендуя правда, на лауреатские почести. И тут мне уж очень захотелось на примере того же Василия Пушкина бегло коснуться того, что называется "чудом искусства", в данном случае подходит известная формула — или оно есть, или нет, хотя нынешний профессионализм предоставляет для работающих в литературе, искусстве ряд промежуточных ступеней, благо и дегустаторские способности потребителей не слишком развиты.

Но вот стихотворная притча Василия Пушкина, которой уже двести лет, но в чём-то актуальная и сегодня — "Богач и бедняк". "В уме ли ты несчастный, — богатый бедняку однажды говорил, — ты в лотерею рубль последний положил, а сам без обуви и в нищете ужасной! Не лучше ли беречь деньжонки на обед, а не бросать в огонь? — Бедняк ему в ответ: винить меня ты волен, надежду я купил, и тем пока доволен". Всё правильно, только рифмовать это ни к чему.

Примерно в одно время и Василий Пушкин и Иван Крылов написали по мотиву басни Лафонтена свои "Волк и пастух". Василий Львович ближе к оригиналу — басня начинается с того, что Волк, раскаявшись в былых прегрешениях против несчастных овец, решил записаться в вегетарианцы, и произносит соответствующий монолог. Но — "Сказал смиренник наш, и видит Пастухов, сидящих вокруг огня под взрослыми дубами, Волк тихими шагами подходит. Ужин был готов. Барашек жирный, растерзанный на части, приятной пищею хозяевам служил. — И у людей такие ж страсти, — Прожора закричал, — напрасно я грустил. Напрасно в постники хотел я записаться..." — и далее пережевывание, не барашка, а тех же сетований на порочность рода людского. Крыловская басня втрое короче, и приведем эти восемь строк. " Волк, близко обходя пастуший двор и видя сквозь забор, что, выбрав лучшего себе барана в стаде, спокойно Пастухи барана потрошат, а псы смирнёхонько лежат, Сам молвил про себя, прочь уходя в досаде: "Какой бы шум вы все здесь подняли друзья, когда бы это сделал я!"

С удовольствием отмечаю, что вся эта басня состоит из одной-единственной фразы; сам я нередко злоупотребляю подобным — стремясь "вооружить" мысль таким образом, чтобы крепче застревала в сознании читателя. Не говоря уже о том, как эта крыловская басня воспринимается сегодня, у нас, когда голодные "как волки" в буквальном смысле видят господ, "разделывающих" общенародное достояние и совершенно безнаказанных, но — этой поэтической картиной сказано всё — и каждое слово столь весомо и на месте. Сравните "Волк тихими шагами подходит" и "Волк, близко обходя пастуший двор". Или — с детства затверженное наизусть: "Плутовка к дереву на цыпочках подходит, вертит хвостом, с Вороны глаз не сводит, и говорит так сладко, чуть дыша..." — да это опытный подхалим или прикидывающийся таковым входит в начальственный кабинет, разве что хвостом не вертит, по отсутствию такового...

И война, в которой участвовал и Василий Львович Пушкин — полемика с ревнителями архаических норм русского языка во главе с Шишковым, блестяще завершилась победой — но уже Александра Пушкина, Ивана Крылова, Николая Гоголя. Но, каюсь, едва упомянув о дяде Фонтенеля, ловко перескочил на дядю собственно автора "Евгения Онегина" и уделил ему и сопутствующему пару страниц, а дядя Фонтенеля, в отличие от дяди Александра Пушкина, затмевал своей славой племянника — это был Пьер Корнель, патриарх драматургии Франции, один из столпов классицизма. Вслед за ним мало-мальски образованный литературно вспомнит имена следующих французских драматургов: Расина, Мольера, Бомарше, и возможно, припомнится и то, что у каждого из них бывали нeприятности с властями, поскольку высочайшим особам не всегда по нраву было то, что звучало на парижских сценах.

Но кто-ктo, а Корнель должен был избежать подобных упрёков. Добротные драмы с героями мифологическими и из истории былых веков, канонические коллизии между страстями человеческими и чувством долга — перед верностью законам страны и её правителя. Но была, видимо, в Корнеле и хотя бы искорка Божья. И потому — но лучше приведу отрывок из сказки Салтыкова-Щедрина "Орёл-меценат". "Тогда запел соловей и сразу же осрамился. Пел он про радость холопа, узнавшего, что бог послал ему помещика; пел про великодушие орлов, которые холопам на водку не жалеючи дaют... Однако как он не выбивался из сил, чтобы в холопскую ноту попасть, но с "искусством", которое в нём жило, никак совладать не мог. Сам-то он сверху донизу холоп был ( даже поддержанным белым галстуком где-то раздобылся и головушку барашком завил ), да "искусство" в холопских рамках усидеть не могло, беспрестанно на волю выпирало"... Наверное, иной раз "выпирало" и у Корнеля, Французская Академия, членом которой был Корнель, как-то собралась и осудила некоторые его произведения. И мы в СССР "это проходили", в частности, когда идеологическим "серым кардиналом" был Суслов. А у Гёте в его "Максимах и рефлексиях" такое замечание: "Из-за деспотического неразумения кардинала Ришелье Корнель усомнился в своих способностях..."

"Творенья Фонтенеля" в разных жанрах, написанные им в юности, остались разве что в архивах, но историки французской литературы отмечают яростную полемику, задолго до российской, но в общем схожей — против отжившего с точки зрения новаторов — устаревшего, архаичного языка, и в роли борцов за обновление языка выступил Фонтенель и его старший соратник. Если не с его именем, то с героями его произведений мы знакомы сызмальства: Красная шапочка, Кот в сапогах. Мальчик с пальчик, Золушка — из сказок Шарля Перро. А главным оппонентом Перро и Фонтенеля был Никола Буало, теоретик классицизма, весьма почитаемый российскими пиитами допушкинской эпохи — Кантемир, Сумароков. А Пушкин иронически: "пишите оды, господа, как их писали в мощны годы, как было встарь заведено, одни торжественные оды..."

А был ли тот же Буало чёрствым консерватором, борцом со вcем прогрессивным? Скорее тут подходит определение "убежденный" — это уже черта натуры. И то, что когда престарелый Пьер Корнель почти лишился средств к существованию, влиятельный Буало выхлопотал ему пенсию, характеризует его, так сказать, человеческие качества. А каким был его племянник? Остроумным собеседником, желанным в любом обществе, с кучей приятелей, но без настоящих друзей, ибо это не в характере Фонтенеля. И его захватило победоносное шествие науки — математики, физики, астрономии. Просветители той эпохи всячески боролись с суевериями, весьма устойчивыми после смутного Средневековья. И Фонтенель, в свою очередь, обрушился на такого рода предрассудки в своей "Истории оракулов".

Но шумную славу принесла ему изданная ранее книга, пожалуй, первая "научно-фантастическая" с акцентом на первом слове — ''Беседы о множественности миров". В форме бесед с любознательной дамой автор живо и увлекательно излагает систему Коперника, и попутно повествует о том, что представляют собой Солнце, Луна, планеты — на уровне знаний того времени. Заодно описывается житье-бытье обитателей Марса и Юпитера — на смену чертям и ведьмам средневекового фольклора и живучих верований в ангелов и нечистую силу приходят вроде бы реальные — по-нашему — инопланетяне...

И ещё о "множестве миров"

Каждый человек — это целый мир, — избитое выражение, но прежде всего, это его сознание, память, душа. И, я, словно спелеолог с фонариком, норовлю осветить какие-то скрытые, укромные участки этих таинственно-глубинных миров. Мир творца отражается в его творениях. И он, этот мир отражается так или иначе в том, что отдается человечеству. Отражается так или иначе — у каждого. Вместо заимствованного из психиатрии "адекватное отражение", если речь идет опять-таки о восприятии данной личностью действительности, предлагается деление на следующие категории: да, такое было, бывало и теперь бывает; такое возможно, вероятно; и — совершенно невероятно, "не может быть". У науки и её представителей в каждую эпоху эти критерии стоят во главе угла, хотя история доказывает их относительность, то есть возможный переход с развитием науки из одной категории в смежную, и за примерами ходить недалеко: система Птолемея, метеориты, радиоактивность, а уж о телепатии и тому подобном — речь особая...

Приложимы ли те же критерии к искусству? Каким образом, скажем, к музыке, особенно инструментальной? И самая что ни на есть "реалистическая" живопись — в пейзажах или портретах — вовсе не фотографична, да и художественная фотография выуживает из действительности нечто, не замечаемое нашим, нацеленным на другое, взглядом. Такое определение, пожалуй, можно распространить и на литературу, тем паче — на поэзию. Мы уже немного касались этого, когда говорили о Булгаковском романе "Мастер и Маргарита". Всё, связанное с Иешуа-Христом могло быть в самом деле, и мне, например, представляется, что автор "угадал" вернее, чем другие, описывающие "Жизнь Иисуса". Относительно компании Воланда и того, что они вытворяли — с одной стороны — почти целиком в "не может быть", но с другой — Дьявол — в моём понимании — пробует попадающихся ему на пути на человечность, на понимание своего места в этом мире, и — сурово "разоблачает" фальшь, лицемерие, подлость, карьеризм, корыстолюбие, а это — всерьёз.

У Пушкина тот же Дьявол всегда "за кадром", можно сказать "по ту сторону добра и зла". "Бесы" — у Пушкина они мечутся между "может быть" и "в самом деле". И неожиданная, на мой взгляд концовка ''Визгом жалобным и воем надрывая сердце мне". Воют бесы — им видно не по себе, жалобно визжат — так им и надо, но вместо злорадства — вот вам отплата за то, что завели во мрак, непогоду и отчаянье — а сердце надрывается, что не может быть истолковано иначе, как невольное сочувствие... И применимы ли вышеозначенные категории отражения действительности к духовному миру Пушкина? "История Пугачёвского бунта" — современный жанр документальной прозы. "Капитанская дочка" — и так могло быть. И сон пророческий Гринева — тоже из области "бывает".

Когда Нарумов рассказал друзьям необыкновенную историю своей бабушки и, главное, эпизод с "тремя картами", — "Случай! — сказал один из гостей. Сказка — заметил Германн". То есть, "один из гостей" не исключил возможность происшедшего с точки зрения вероятности, и сам Пушкин, будучи азартным игроком, мог наблюдать случаи поразительного везения или наоборот, А расчётливый Германн своим "Сказка", иначе говоря — выдумка, "не может быть" — начисто исключил такую возможность, необходимо добавить, в реальном мире. Но разве есть другой, иная действительность?

"В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон В+++. Она была вся в белом и сказала мне: "Здравствуйте, господин советник!" Это — эпиграф к пятой главе "Пиковой дамы", и автор его — Шведенборг, да, Сведенборг, тот самый, которому мы в первой части книги посвятили не одну страницу, и путь которого — инженер Германн как бы повторил, рванув в непостижимое и потеряв рассудок, как Сведенборг "инженерную" рассудочность. Но у Пушкина исчезает грань между этими мирами — пусть возможный читатель сам думает и понимает как хочет: — был ли Сен Жермен, так сказать влиятельным экстрасенсом — мы ранее вспоминали о нём, как о шарлатане, старающемся заверить короля в возможности получения им запросто драгоценных красителей; и что декларировал Мазепа Орлику перед Полтавской битвой; и кем был Черный человек, заказавший Моцарту реквием, и как наслаждался Скупой рыцарь собранным богатством; и каково рукопожатье "каменной десницы" статуи Командора...

"Там чудеса..." — несомненные и возможные только в воображении: "там леший бродит, русалка на ветвях сидит; там на неведомых дорожках следы невиданных зверей..." — и таких дорожек никто не ведал, и таких зверей не встречается — сказка, да и только, и неожиданное: "И я там был, и мёд я пил; у моря видел дуб зелёный"... Пускай метафора, но в "Пророке" пробуждение творческого гения для человека, чутко воспринимающего метафорически-поэтический язык и образы, подобные иным библейским, — так же понятно, как соната Бетховена. "И вырвал грешный мой язык — и празднословный, и лукавый" — вопреки сказанному выше — как я это понимаю: — творец в своём творчестве не может быть связан никакими внешними обстоятельствами. Впрочем, сам Пушкин сказал об этом вполне определённо: "Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум". И тут у меня, кажется, сошлось: Пушкин и проблема свободы, в самом широком смысле — к чему неоднократно обращался в различных аспектах на предыдущих страницах — как её понимать в неодушевленном и одушевленном, как она сопрягается с законами природы и человеческого существования...

Свободы сеятель...

"Свободы сеятель пустынный..." — при первом прочтении этого стихотворения можно сделать вывод, что это адресовано покорным холопам, независимо от их сословия, и в таком разумении созвучно желчному высказыванию Чернышевского о том, что в России "сверху донизу — все рабы", возможно, не такому уж далекому от истины, остаётся добавить, что это стихотворение было написано двадцатичетырехлетним Пушкиным за два года до восстания, верней, до попытки восстания декабристов...

Каждый волен совершать свои "Прогулки с Пушкиным" — утверждая при этом собственное понимание творчества, но я хочу далее сосредоточиться на теме свободы — как она преломляется, в частности, в героях, персонажах произведений Пушкина, исторических и вымышленных. Начнём с Евгения Онегина и Татьяны Лариной. Он изначала безоговорочно принимает правила игры или жизни, что для него при всём его высокомерии — почти одно и то же. Честолюбие не опускалось до деланья чиновничьей карьеры, он совсем не мечтал, как бедный его тёзка "Пройдёт, быть может год, другой — местечко получу...", да и "глядел в Наполеоны", сражаясь за победы над девичьими и женскими сердцами. Принять же неожиданную капитуляцию девочки Тани было недостойным его полководческого таланта, корифея "науки страсти нежной"; то ли дело завоевать уже ту неприступную женскую крепость, что у всех на виду. А ведь тогда — "свою постылую свободу он потерять не захотел..." — какую свободу — бегать за каждой юбкой, да и то "изменят — рад бы отдохнуть".

Татьяна справедливо замечает, чего стоит этот его азарт: "Как с вашим сердцем и умом быть чувства мелкого рабом". "Как изменилася Татьяна", — с точки зрения Онегина, — да ничуть не изменилась, и влюбилась в Онегина, как в героя Ричардсона — с совершенно исключительным "сердцем и умом".

Онегин же "с его озлобленным умом, кипящем в действии пустом" не только чрезвычайно зависим от обстоятельств, но главное, внутренне несвободен. А Татьяна? Её свободной душе в этом вихре светских развлечений и тесно, и неловко, остаётся непроясненной её жизнь с нелюбимым, и то, что всё это держится в узде, — усугубляет тоску по свободе.

"А счастье было так возможно...", и вроде бы осуществилось в свободной любви, правда, не у Татьяны, а у Анны Карениной. "Какое счастье..." — эта унылая реплика, помните когда; и, как проницательно заметил Набоков, её связывала с Вронским, который вряд ли и был начитан как Онегин, больше лошадник, — так вот Анну связывала с Вронским в основном физическая близость, а не духовная, и оттого по-настоящему её трагедия. Свобода Анны в том, что она всё-таки вырывается из своей сословной клетки, и тут уже прямое переключение на такой аспект монадологии, как взаимоотношения монады и той сверх или сигмонады, в которую она входит — из взаимоотношения и взаимовлияния — уже не на уровне сплавов или пчелиных семей, но человечестве, его составляющих.

Пушкинский Алеко, как мудро замечает старый цыган, "для себя лишь хочет воли" — свобода его возлюбленной для него неприемлема. А у цыганского табора свои законы, но не в плане свободной любви, и в действительности весьма жесткие. Писарев гневно упрекал Онегина, а заодно его создателя, что Онегин, которому вроде бы "жить надоело", хладнокровно отправляет на тот свет своего друга; но упрёк этот безоснователен: Онегин не нарушал, а соблюдал неписаный закон дворянской чести, не позволявший трусливо уклоняться от вызова на дуэль. Но совесть замучила Бориса Годунова — убивать царевича не положено. Как ни кощунственно это звучит, но и Пушкинский Сальери прав в том, что необходимо Моцарта "Остановить — не то мы все погибли, мы все жрецы, служители музыки..." — прав с позиций корпорации музыкантов, хотя, увы, и после Моцарта и Шостаковича, Пушкина и Чехова, Рембрандта и Крамского — и посредственность в литературе, искусстве, не знаю как — в гуманитарных науках — находит своё место и поклонников, и, как показал опыт советской эпохи не слишком даровитые "Сальери" успешно умели отравлять жизнь своих талантливых собратьев по перу или музам, да и подмазывать дорогу на тот свет также...

Петр I как сверхактивная монада — ядро гигантской обновленной российской сверхмонады, в которую должно вписаться всё с ней совместимое и отринуться несовместимое. "И был от буйного стрельца пред ним отличен Долгорукий". И закованная в гранит Нева взбунтовалась было через сто лет, и то ненадолго, а созданная субмонада "красуйся град Петров и стой неколебимо как Россия". И вырвавшуюся отчаянную угрозу подавленного Евгения Медный всадник не прощает, его гнев столь же ужасен, как и против изменника Мазепы. Так есть ли оправдание самодержавию? "Он мог на целые народы обрушить свой державный гнев", — это уже о Тиране XX века. Человеческая стая не может без вожака, вождя, царя, короля, императора, президента — как атом или живая клетка — без ядра. Подобным "ядром" может стать Чингисхан или Магомет, Конфуций или понтифик в Ватикане. "Ядро" диктует: структуру, режим, законы — писаные и неписаные своей сверхмонады, в нашей монадологии суммарной — сигмонады. И эта сигмонада постоянно находится под прицелом Дьявола, козыри которого в такой игре, где ставка — само существование сигмонады — несовместимость — с окружающим миром или с теми монадами, которые в нее входят, точнее, если эти несовместимые монады образуют критическую массу, лишь отчасти количественно.

Найдётся ли на Земле страна, в которой бы в определённые периоды её бытие не "мрачили мятежи и казни"? Но каковы критерии гармонии между отдельной человеческой монадой, личностью и государственной или общественной сигмонадой? Мне кажется, здесь немаловажную роль играет этнический фактор. На Востоке — в нашем разумении — в балансе между индивидом и объединяющей сверхмонадой явно доминирует последняя, и в наш век: послушный, в общем, своим правителям миллиардный Китай, и верные традициям японцы, и сплоченные против завоевателей афганские племена, и непоколебимые индуисты, и фанатичные мусульмане. Полагаю, что и допетровская, и послепетровская Россия также скорее "восточная".

При всём том каждая монада, начиная с электрона или атома в соответствующих структурах, или особь в муравейнике, улье, стае — не может быть ущемлена в своих правах, пускай и суровых, но до срока ни одна пчела не обидит трутня, и если животному "омеге" достается что-то на пропитание, сытые собратья оставят его в покое. Но такая гармония естественная сохранялась разве что в первобытных людских племенах, а начиная с рабовладельческой формации исказились естественные внутримонадные отношения, и отдельные, наиболее активные индикаторы противников искусственной несправедливости начинали бунтовать.

Неизвестно, вернее можно догадываться, что бы происходило, если бы Пугачев и его приспешники захватили трон, однако Пушкин, можно сказать, сочувствует — не собственно бунту, а предводителю мятежников. А что уж говорить о его отношении к декабристам. Поэт на стороне Дубровского — даже когда тот возглавляет разбойничью шайку. Но не столько порывы к социальной справедливости, сколько личная свобода — Пушкинский идеал, и дьявольская кара тому, кто каким-то образом эту свободу ограничивает, заодно и свободу ближнего. Татьяна Ларина несчастна — она не свободна. Несчастен князь из "Русалки", вспоминающий, как "его встречала — свободного — свободная любовь". Бессильная зависть оставляет Сальери только одно принуждение — к злодейству. Алчная зависимость Скупого рыцаря от золота подавляет его свободу настолько, что даже собственный сын становится его врагом. Ревность отравляет свободу Алеко и мрачному гостю Лауры в "Дон Жуане", и какой ценой освобождается сам поэт от этой несвободы...

"В мой жестокий век восславил я свободу". Это девятнадцатый-то век, его начало — "жестокий"? Да во всех наполеоновских войнах погибло меньше людей, чем в один день двадцатого века в Хиросиме или в Бабьем яру! И сравнимо ли пусть незавидное положение крепостных с пребыванием миллионов в советских лагерях заключенных по фальшивым обвинениям или в нацистских концлагерях. Хочется надеяться, что наступивший ХXI век будет куда менее "жестоким", чем предыдущий, хотя начало века вызывает в этом отношении тревогу. Но и каждый прошлый век, в том числе XIX, был по-своему "жестоким", и значительную часть имен, упомянутых в этой части книги, справедливо причислить к тем, кто вносил свой вклад в становление свободы личности.

Пожалуй, здесь уместно напомнить о том, как воплощался принцип монадологии о возрастании степеней свободы монад по мере возвышения их по "лестнице" — сложности, структурного совершенствования, новых возможностей информационных связей как внутри сигмонад — между монадами, так и с окружающим миром. Примеры уже были, и можно напомнить хотя бы из эволюции живого: пчела свободней в своём выборе действий по обстоятельствам чем инфузория, а крыса — чем пчела, и память — генетическая и накопленная жизненным опытом играет в этом ведущую роль.

В становлении вида гомо сапиенс, особенно с зарождения той эпохи, которую уже можно считать человеческой историей, проблема обретения индивидуальной свободы происходила по новым правилам, законам, таким же, впрочем, естественным, как законы химии, вырастающие из законов физики, и биологии, отражающие следующий этап монадологического усложнения структур, их возрастающую Ин, возможности выбора внутреннего развития и реакций на внешний мир — как монады-индивида, так и сообщества — сигмонады. Генетическая память включилась в этот процесс — ещё с тех времен, когда просто гомо начал ходить на двух, обходиться без хвоста и сплошного волосяного покрова на теле. И членораздельная речь, и способность к наскальным рисункам, и начатки счёта — послужили фундаментом для закрепления памяти сверх генетической, и в эволюционно-интеллектуальном развитии должны были — думаю, что по тем же эволюционным закономерностям — у отдельных рождающихся индивидов, наряду с вариациями физического и психического развития, вспыхивать "искры Божьи" — нарастания закрепляемой Ин, как инструмент в борьбе за выживание подвидов гомо сапиенс. Безымянные гении, которых поколения нередко возводили в ранг небожителей, придумывали слова; пробовали выделывать шкуры, чтобы не гнили; не удовлетворяясь каменными топорами, экспериментировали с бронзой; обратили внимание на фазы Луны, сооружали плоты, ритмически напевали и приплясывали; приручали домашних животных, осваивали земледелие... И делали все это "не требуя наград за подвиг благородный".

"Искра Божья" обращалась в потребность поддерживать костёр, согревающий душу, но монадные и сигмонадные путы, свойственные всем монадам, достигающим какой-то стабилизации более или менее благополучного существования не давали этому внутреннему огню разгораться чересчур, опалять не готовых к этому соплеменников. Таким образом, устанавливалась взаимосвязь между свободой творчества и свободой сигмонады, ограниченной племенными или этническими рамками. И в этом плане пути Востока и Запада — неведомо когда, но разошлись. Я люблю древнюю китайскую поэзию, японские трех и пятистишия, но тематический круг воспеваемого и форма изложения — представляются мне ограниченными традиционными канонами Востока.

Тем не менее — эта восточная поэзия — подлинная — на том уровне духовной свободы, на котором она находилась. Но Запад смог поднять эту планку — начиная с античности и Библии, и в эпоху ренессанса — Леонардо да Винчи, и — имена наугад — Шекспир, Свифт, Иоганн Бах, Рембрандт, Лейбниц — остановился на восемнадцатом веке, говоря о рывке Запада в искусстве и науке. Мысль вырвалась из прежних пут и обрела крылья для свободного полёта, новые формы выражения — в поэтическом или научном моделировании действительности.

"...Тайная свобода"

"Любовь и тайная свобода внушили сердцу гимн простой; и неподкупный голос мой был эхо русского народа". В этих, как и всех Пушкинских строках — ясных, неясным может показаться эпитет "тайная". Может быть, речь идёт о конспирации, вспоминая зашифрованные главы "Онегина" или о том, что теперь именуется подтекстом — к чему цензуре сложно придраться? Конечно нет; и это даже не свобода творчества, что почти соответствует закрепляемой в конституции "свободе печати", и не свобода личности оттуда же — гражданских прав, хотя и то, и другое находят в "тайной свободе" своё отражение. А "тайная свобода", думается, потому, что не всякому дано понять её суть, её глубинный смысл и значение.

Это та духовная свобода, которая определяет возможности таланта, гения создавать наиболее совершенные "духовные монады" — к этому мы подходим. Та свобода, что позволяет с наибольшей выразительностью, захватывающей душу гармонией воплотить в слове — если это поэт — воплотить то, что веками накапливалось и шлифовалось, как несокрушимые и сверкающие всеми цветами радуги бриллианты, в богатейшей сокровищнице русского языка, духовности русского народа. Словом то, о чём говорилось ранее — свобода воспарения духа как составляющей духовной эволюции племени, народа, человечества.

Но как это сопоставить со строчкой, следующий за "в мой жестокий век восславил я свободу" — "И чувства добрые я лирой пробуждал"? Да, восславил эту "тайную свободу", и, согласитесь с мыслью, высказываемой ещё древними о благотворном влиянии трагедий в сценических представлениях на сердца зрителей — и печальные, но "печаль моя светла", и трагические строки Пушкина, и картины порой мрачные и жестокие, встающие перед нами, всё это, отраженное гением, доносится до нас, до наших душ, не затуманивая их, не омрачая, но просветляя и возвышая. Только так. И оттого-то "чувства добрые" которые дремлют, может быть, во многих душах, хоть слегка "пробуждаются" — поэзией, музыкой, так же, впрочем, как рожденными народом пословицами, песнями, материальной культурой, мифами, обрядами — если это не совсем "мёртвые души", о которых вскоре пойдёт речь. И не здесь ли ключ к разгадке брошенного Достоевским о "красоте, которая спасет мир" — так жe "пробуждая чувства добрые"?..

И еще — высказанное Александром Блоком в последнем для него 1921 году: "Пушкин! Тайную свободу пели мы вослед тебе! Дай нам руку в непогоду, помоги в немой борьбе!" Слава тем, кто сумел сохранить эту "тайную свободу" в поистине жестокий двадцатой век, особенно в тисках тоталитарных режимов, и тот же критерий того уровня, который достигнут благодаря "тайной свободе" творческого духа, — в поэзии Пушкина, или в каждом слове языка, как уже отмечалось, — пословице, узоре вышивки, мелодии, скульптуре, обычае — критерий неподвластности времени, как золота, — к XXI веку, отсеяв забвенные мимолетные кумиры, высветил нетленные: Альберт Эйнштейн, Томас Манн, Нильс Бop, Андрей Сахаров, Махатма Ганди, Борис Пастернак, Анна Ахматова — после первых, пришедших на ум, частью отечественных, слава Богу, могут последовать и другие...

Впрочем, негоже, наверное, пренебрегать теми, кто под властью "тайной свободы" стремился творческим рычагом хоть немного поднять те ступеньки духа, на которые могли бы подняться их соотечественники, современники, потомки. Наработанное в литературе, искусстве, науке, в основном на Западе, если включить в "Запад" и Россию, и Латинскую Америку, так сказать, на душу населения, в двадцатом веке, пожалуй, превосходит всё созданное в мире за предыдущие века. Конечно, многое из этого, по выражению Пушкина "в Лету — бух?" Может быть, я слишком восторженно-субъективен, но мое выборочное знакомство со стихами десятков русских, или, по новому выражению, русскоязычных поэтов, располагает к зачислению весомого числа в "алмазный фонд" отечественной поэзии.

Как соотносится это культурное половодье с "Закатом Западного мира" по Шпенглеру; каковы его причины и возможные последствия — предполагает отдельное рассмотрение в русле приложения концепции монадологической эволюции к человеческой истории, и, надеюсь, дойдём мы и до этого. Но пока нельзя не отметить, что вопреки мрачному прогнозу Пушкинского Сальери о том, что с уходом гения искусство "падёт", сотворенное Пушкиным напротив — способствовало тому, что русская литература поднялась на столь высокую ступень и в XIX веке и в лучших образцах века ХХ-го. А особое место здесь занимает Гоголь.

Мёртвые души

Сколько написано о "загадке Гоголя", о неясно-темных сторонах его личности, характера, мироощущения. Но если абстрагироваться от этого: собрание сочинений Гоголя для меня величайшая загадка. Кто автор "Вечеров на хуторе..." и "Ревизора", "Тараса Бульбы" и "Мёртвых душ"? Следует пояснить, о чем идёт речь. Если авторство "Илиады" и "Одиссеи" теряется в глубине веков, то — если не Гомер, то другой грек или безвестные однодумцы создали этот цельный эпос. Пробираясь по гекзаметрам, не сомневаешься в том, что один и тот же, будем считать, очевидец, — описывает Приама и Ахилла, одноглазого великана и верную Пенелопу, легкокрылую Афину и умудренного жизненным опытом Уллиса.

Все произведения Льва Толстого — от рассказиков для детей и пьес до "Анны Карениной" и "Хаджи Мурата" написаны, я бы сказал, в разных тональностях, но — и Наташу Ростову, и Наполеона, и художника Михайлова, и коня Холстомера, и косноязычного мужика Акима видит один автор, пусть очень по своему, но видящий даже дуб в "Войне и мире" как живое существо; и в каждом живом у Толстого воплощается — добро или зло, причем не только в разных дозировках, но и в той человеческой переплетенности, которая добавляет сотни нюансов к далеко не всегда чётко очерченному в душе человеческой — тому, что принято считать добром или злом.

А у Гоголя — резкий водораздел между миром живым и мертвым, живых и мёртвых душ. Причём это вовсе не зависит от, так сказать, формального статуса персонажей. Панночка-ведьма из "Вия" и будучи покойницей, намного живее, чем дама, приятная во всех отношениях. Да и самого Вия духовная сила, пускай отрицательная, куда явственнее, чем у абсолютно здорового физически Собакевича. Гоголь, как мы сегодня понимаем, знает, что у какой-нибудь букашки живого в миллион раз больше, чем в самом совершенном компьютере.

Пушкин, как писал Гоголь о нём, говаривал, что ему, Гоголю, как никому другому удаётся выставить "пошлость пошлого человека", и Гоголь затем повторял это слово "пошлость" как синоним — по-нашему — бездуховности, полной душевной несвободы. Пушкину такое видение действительности как бы противопоказано: страсти кипят в каждой строке и у каждого, кто попался ему под перо, даже в эпиграмме, даже бесы живо играют свою игру — "домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают". И даже несвобода Онегина, как личности, отчасти компенсировалась напряженной внутренней интеллектуальной жизнью.

Но откуда же взялись эти "мёртвые души"? Или, как попробовал смягчить галантный Манилов "несуществующие на самом деле". Но если и муравей подпадает под разряд "одушевленное", то, что может означать "мёртвая душа" у живого человека? Тут всё дело, по-моему, в степени той духовной свободы, которой обладает живое существо — от вируса до человека, что напрямую связано с возможностями проявления этой свободы. Вирус в подходящих условиях может развернуться, плодя, вернее, штампуя себе подобных. Муравей тоже запрограммирован генетически, инстинктами, однако его программа предполагает вариантность; а уж на уровне крысы делается возможной и обучаемость.

Вспоминали мы Пушкина и Льва Толстого, но у Ольги Лариной "жизни нет" не только в чертах, но и душа, по-видимому, ограничена, и Соня в "Войне и мире" — "пустоцвет", и они — на фоне Татьяны Лариной и Наташи Ростовой явно проигрывают в этой самой одухотворенности. Но "мёртвые души" это отнюдь не просто заурядные натуры, а те, что впряглись в мелочную будничность, в крайне ограниченное "необходимо и достаточно". Старосветских помещиков оживляет то, что души их сделались неразрывными, и это не простое умножение души на два. Говорит само за себя животное существование Ивана Ивановича с его бекешей и завёрнутыми семенами дыни "съеденной такого-то числа", и Ивана Никифоровича в голом виде нежащегося в яме с водой, на краю которой кипит самовар, подумалось — нынешние нувориши, должно быть, подобным образом устраивают на краю собственных бассейнов бары с напитками; а гоголевские герои не способны даже на подвиг бурой свиньи, утащившей жалобу из канцелярии; опять-таки, наши "новые" поручают такого рода делишки своим подручным, да и жалобы могут исчезать по-другому...

Гоголь вспоминает, что когда чуть ли не подростком он полюбил рисование, и порой для переноса на холст выбирал засохшее дерево, наблюдающий за этим важный господин назидательно советовал по примеру настоящих художников выбирать пейзажи с пышно растущими деревьями. Но "мёртвая душа" человека пострашнее, чем безжизненное дерево, которое оказалось таким не по своей воле. Не станем сейчас касаться "мёртвых душ" во всём мире, таковых, мне кажется, немало, и на Западе может быть больше, чем на Востоке. Но послепетровская Россия начала опираться для своей государственной устойчивости на омертвелое племя чиновников, домогающихся должностей, позволяющих им жить сравнительно неплохо, не без взяток, или помещиков, превращающих нелёгкий труд сотен крепостных в маниловское разгильдяйство, жратву собакевичей, плюшкинские кучи, ноздревские аферы, наряды дам, приятных разве что потому, что они дамы. И на втором плане, но не ускользающие от внимательного читателя — сметливый мужик, соорудивший и запрягающий "птицу-тройку" — не для себя, или злосчастный капитан Копейкин, пустившийся во все тяжкие.

После несчастных или счастливых по-своему, мятущихся героев Тургенева, Достоевского, Льва Толстого — родственные Гоголевским "мёртвые души" появляются разве что в некоторых рассказах Чехова. Может быть, мировой литературе вообще не слишком присущ интерес к этому феномену "мёртвых душ", ибо по сути своей искусство приобщает нас к тому, что "пробуждает душу"... Но, обратясь преимущественно к русской литературе, не могу обойти молчанием любимого моего Салтыкова-Щедрина, особенно его "нереалистические" произведения, хотя и в "Головлевых", и в других вещах разгуливают мерзопакостные "мёртвые души" разного толка. Великолепная череда градоначальников города Глупова — с фаршированными и со вставленными "органчиками" головами, низменными страстями, и это ещё не худшие варианты. И в заключение Угрюм-Бурчеев — по деспотической сути прообраз Сталина, недаром последний, возможно, понимая это, цитировал в одной из довоенных речей эпизод с требованием "закрыть Америку", как бы давая понять, какая дистанция отделяет его Сталина, от того щедринского героя, наводящего полный казарменный порядок своей неограниченной властью, и верховенством безумной идеи — одноименно этого — своего порядка вплоть до Америки.

Если мы уж коснулись здесь собственно Сталина, то его душа не была "мёртвой" — в том смысле, что активно выполняла дьявольскую миссию: всячески подавлять "живые души" и оказывать мертвящее влияние на подвластные режиму многие миллионы. Для этого были предпосылки — традиции российского самодержавия, подавляющей личность "азиатчины". Впрочем, и германский фашизм успешно культивировал бездушных "белокурых бестий" — не только в мундирах. Правда, и вроде бы демократическое "общество потребления" — подходящая почва для процветания аналогичных "мёртвых душ".

"Игрушечного дела людишки"

Сказку эту, помещенную Салтыковым-Щедриным в серию замечательных сказочных притч для взрослых, лучше сказать, для зрело-мыслящих, я воспринял как откровение еще при давнем первом прочтении. В этой почти не сказочной, можно сказать, очерковой по жанру — "народные умельцы" — истории — "мёртвые души" российской действительности, да, конечно, не только российской, предстают в апофеозе механической, или, что, в общем, достижимо в наше время, — кибернетической бездуховности при каких-то видимых атрибутах и действиях существа из разряда живущих на этом свете.

Притом заводные марионетки столь же разнообразны, как персонажи гоголевских "Мёртвых душ". "И подъячии тоже разные бывают, — объясняет игрушечных дел мастер. — Один подъячий — мздоимец; другой мзды не емлет, но лакомству предан; третий — руками вперёд без резону тычет; четвёртый только об том думает, как ему мужичка облагодетельствовать". Не могу не привязать последнее к нынешней предвыборной ситуации на Украине, когда разные функционеры-"подъячие" заверяют селян в своём стремлении их облагодетельствовать; полагаю, что Щедрин имел в виду то же самое.

Жаль, ужасно жаль, что тут приходится ограничиваться в цитировании — хотя бы рассуждений того же кукольного мастера: "Или, например, женский род — сколько тут для кукольного материалу сыщется! Одних щеголих десятками не сосчитаешь, а сколько бесстыжих, закоснелых, оглашённых, сколько таких, которые всю жизнь зря мотаются и ни к какому безделью пристроить себя не могут!" И в ответ на реплику заезжего гостя: —"Ах, голубчик, да ведь и в заправской-то жизни разве много таких найдется, которых можно настоящими людьми назвать?" — исчерпывающий ответ: "Вот, сударь, вот. Это одно и смиряет. Взглянешь кругом: все-то куклы! везде-то куклы! Несть конца этим куклам! Мучат! тиранят! в отчаянность, в преступление вводят! Верите ли, иногда думается: господи! кабы не куклы, ведь десятой доли злых дел не было против того, что теперь есть!.. Потому настоящий человек — он вперёд глядит. Он и боль всякую знает, и огорчение понять может, и страх имеет. Осмотрительность в нем есть. А у куклы ни страху, ни боли — ничего. Живет как забвенная, ни у ней горя, ни радости настоящей, живет да души изнимает — шабаш!"

И — заключительный отчаянный крик самого автора: "Природа благосклонна, люди — злее. Природа не допускает строго последовательного пустоутробия: люди, напротив, слишком охотно настаивают на этой последовательности, если б природа хотела быть до конца жестокою, то награждала бы живых людишек тем же идиотским упорством побуждений и движений, каким награждает Изуверов своих, деревянных людишек. Вот тогда было бы ужасно, ужасно, ужасно — в полном смысле этого слова!.. Но, может быть, жизнь уже создает таких людишек? Может быть, в тех бесчисленных принудительных сферах, которые со всех сторон сторожат человека, совсем не редкость потрясающие "кукольные комедии", в которых живая кукла попирает своей пятой живого человека?.."

Стоит задуматься — в каком диапазоне действуют эти самые "принудительные сферы" — от неписаных законов должностной субординации и расправ над всеми неугодными — до стряпни массовой культуры. "И кто не согласится, что из всех тайн, раскрытие которых наиболее интересует человеческое существование, "тайна куклы" есть самая существенная, самая захватывающая?" И для меня эта "тайна куклы", загадка "мёртвых душ", как антипода духовности — столь же будоражаща, и я по-своему пытаюсь эту загадку отгадать.

 

Вариации на темы "Вия"

А в Гоголевском "Вие" всё настоящее: и бурсаки, и цветущая украинская земля, и красавица-ведьма, и базар с крикливыми торговками; это вам не сюсюканье Манилова, топорность Собакевича, бесчувственность Чичикова, и разыгрывается отнюдь не "кукольная комедия". И явление Вия вызывает такой же трепет, как метушня Пушкинских бесов или насмешливое волшебство Мефистофеля. Вообще-то, подобно другим персонажам, перекочевавшим из мифов и легенд в литературу, фольклорный украинский Вий — вполне узнаваемый прототип изображенного Гоголем. Массивные тяжелые веки делают Вия вообще незрячим, поскольку сам он не в силах их поднять. Но если дюжим молодцам с помощью железных вил удастся это сделать, — от пронзительного взгляда Вия уже ничто не может укрыться...

Можно только догадываться о том, что таил в себе этот плод мифологического сознания народа, равно как и пытаться представить — как тот же Гоголевский Вий отражал или реализовывал душевное состояние автора, гения, что водил его пером. Можно ли очертить тот заколдованный круг, в котором истово верующий делается недоступным для соблазнов нечистой силы? А, может быть, наоборот: заколдованный круг, в котором царствует нечистая сила, мертвые души, и который недоступен взору обычного смертного? "Какой-то внутренний голос шепнул философу: не гляди! Не выдержал он и глянул..." По закону полярности, весьма распространенному в мире, ему, Гоголю суждено было стать "Вием наоборот", обладать таким духовным зрением, которому не преграда "железный занавес", закрепленный в обыденном сознании, и не дающий разорвать заколдованный круг замершего мировосприятия. А так хорошо начиналось — литературный успех, одобрение самого Пушкина, и, как Хоме Бруту, ничего вроде бы не предвещало ужасного. Но нет — красавица-жизнь — лишь наважденье, и от мёртвых цепких лап не отгородиться молитвой. Но отчего так переломилась его судьба, поначалу такая литературно заманчивая? Отчего бы не продолжать столь благосклонно принимаемые забавные и трогательные повестушки из малороссийского быта и фольклора? Нет, что-то и почему-то подтолкнуло к заколдованному кругу "мёртвых душ", когда начинает тошнить на краю этой духовной бездонной пустоты, и "не выдержал он и глянул", и поведал то, что не мог не разглядеть...

Толкование "Пророка"

И жизнерадостному Пушкину отчего бы не порхать лёгким пером по цыганскому табору или боярским палатам и монашеской келье летописца — ведь отлично получалось. Но обратимся к Пушкинскому "Пророку", — о рождении гения с его предельной свободой духовной сущности и чуткой реакцией на то в мире, что эту свободу дьявольски мертвит. "Духовной жаждою томим в пустыне мрачной я влачился..." Пустыня духа, где не испить из животворных источников, бьющих с незапамятных времен: парнасских ключей или рек и ручьев, полных нектаром, сотворенным подвижниками духа былых времен. Что для человека творческого может быть мрачнее такой пустыни, и пересохшее горло мешает петь, да и до песен ли, когда одолевают текущие хлопоты, выражаемые языком "и празднословным, и лукавым"... Но в какой год, день, час душу творца преобразил "шестикрылый серафим": в тот момент, когда младенец появился на свет? Или когда только обозначилось, что ему суждено родиться в последнее лето по-своему жестокого ХVIII века? Или, когда "студенческая келья вдруг озарилась — Муза в ней открыла пир младых затей"? Или юный автор "Руслана" вдруг ощутил, что пребывал лишь в миражах той пустыни, из которой нужно уходить в необъятный мир?..

"...И шестикрылый cерафим на перепутье мне явился..." Только единожды в Библии говорится о серафимах — в книге пророка Исайи: "Тогда прилетел ко мне один из серафимов; и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника. И коснулся он уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен. И услышал я голос Господа, говорящего: кого мне послать? и кто пойдет для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня. И сказал Он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите, и не уразумеете, и очами смотреть будете, и не увидите".

Несомненно, навеянный этими библейскими образами Пушкинский "Пророк" становится таковым и по-иному, и с другой миссией. Исайя призван разоблачать бесчинства своего смутного времени, от которого, впрочем, наше не слишком отличается: "Князья твои законопреступники и сообщники воров; все они любят подарки и гоняются за мздою; не защищают сироты, и дело вдовы не доходит до них". На перепутье, которое миновали, возможно, и дядя Пушкина, и брат Лев, тысячи других, и ушли своей дорогой, а вот Александру Пушкину посчастливилось — его выбрал приближенный к Богу "шестикрылый серафим". И, должно быть, не случайно было так предопределено, как не случайно и знакомое, и, может быть, ни разу в жизни не произносимое, хотя порой было бы к месту, слово "перепутье"...

"Перстами легкими как сон моих зениц коснулся он. Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы. Моих ушей коснулся он, и их наполнил шум и звон..." Как во сне, как под чарующим гипнозом, но — каков результат: всё, всё на свете стало видимо и слышимо, самое недоступное обычным человеческим чувствам, самое сокровенное: от "музыки небесных сфер" до тайной жизни какого-то кустарника. "...И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье"...

Раскаленный докрасна уголь вместо "трепетного сердца", негасимую "искру Божью", которую серафим, ниспосланный свыше "водвинул" — и этим словом как не восхититься, его точности и уместности в этих возвышенных строках, — и служит волшебным генератором непрерывного творческого процесса в душе поэта, и "жало мудрыя змеи" вместо "празднословного и лукавого языка" источает то, что проникает в душу и будоражит ее. И — "глаголом жечь сердца людей", именно жечь, но не ласкать, не ублажать — а заронить хотя бы искорку от "искры Божьей" в душе творца. И сам Пророк достигает той высшей степени свободы, которая сливается с волей мироустремления — почти беспрепятственно и безоговорочно.

"...Вещие зеницы"

 

Современному человеку может показаться, что в "Пророке" господствует несколько архаичный стиль и язык, под стать Священному писанию или классическим переводам Гомера Жуковским и Гнедичем, что как бы придает данному произведению приподнятую торжественность. Так ли? Ничуть не бывало! Просто нам невдомек, что поэту из богатейшего русского языка пришли те единственные слова, которые абсолютно соответствовали всему строю, всему устремлению, всей глубине и высоте "Пророка".

Еще и обыденность нашей речи — может быть, и потому, что каждый из нас в большей или меньшей степени стал жертвой массовой культуры и форм общения, yжe не требующих должной выразительности личной, — приводит к непониманию даже Пушкинской выразительности. Вспомним "перепутье" и "водвинул" — только эти слова должны быть в контексте "Пророка", только эти. А попробуйте заменить наудачу, допустим, строчку из "Полтавы": "Идет. Ему коня подводят" на "Идет, ему подводят лошадь", хотя в действительности, может быть, Петр во время Полтавской битвы восседал верхом на кобыле... Или в "Пророке" — возможно вернее не "испуганной орлицы", а, скажем, "разбуженной" — нет, не то, не то, и в ком есть хоть капля поэтического чутья или чувства прекрасного, сразу почует, что лучше Пушкина не скажешь. Впрочем, и сам "взыскательный художник", судя по его черновым наброскам, не успокаивался, пока не добивался совершенства, полного, как выражаются ученые литературо- или искусствоведы, — соответствия содержания и формы.

И не обессудьте за неуемное желание продолжать об этом же. Как тут не напомнить с некоторой укоризной, что легко выговаривая "влачить жалкое существование", мы не сразу готовы принять сходное по сути "влачился". И затвержено талдыча "я вас внимательно слушаю" — от этого "внимательно" не можем сходу перейти к исчерпывающему "И внял я..." Или, сознавая разницу между "вставанием" и "восстанием" — проникаемся ли мы единственно верным для призванного Богом Пророка: "восстань!.."

И даже пропуская "отверзлись" вместо "открылись", мы отчасти спотыкаемся о "вещие зеницы" — уж слишком утратили эти слова первоначальное значение или одно из значений, может быть, наиболее уместное, если не вообще, то в "Пророке". Справимся, как водится, в словаре Даля. И если "вещий" для нас ассоциируется с "предвещающий", несмотря на казенное "радиовещание", то Даль толкует "вещать" как "оказывать, поведать, проповедывать", но и "прорицать", "ворожить", и вряд ли многие из так называемых русскоязычных верно дадут определение слову "зеница", и потому снова не обойтись без выписки из словаря Даля, "Зенко, зенница и зенок — зрачочек, глядельце, зеркальце, человечек глаза, черная круглая прорешка в радужной оболочке, через которую проходит свет". Когда я первый раз печатал эти строки, то у меня были еще зеницы — такие с рождения, а теперь одна из них — искусственный хрусталик после операции, благодаря чему я вижу, могу без напряжения и очков и читать и печатать.

Но значит "вещие зеницы" — можно перевести, так сказать, с русского на русский сегодняшний, как "говорящие глаза", или лучше не "глаза", а "взгляд". Понимающий и передающий то, что и словами не всегда передашь, даже если ты — Пушкин, Таким образом, незаурядному человеку, вернее человеку с особенными способностями в какой-либо или каких-либо областях — доступно прозревать то, что составляет суть монады, связь ее составляющих, ее гармонию или дисгармонию, принимать в свою душу с наибольшей полнотой Ин, нет, лучше душу монады, и по возможности адекватно это свое понимание передавать в души неведомо кого — "глаголом жечь сердца..."

Путешествие в Арзрум

Почти за сто лет до моего рождения, в 1829 году Пушкин совершил путешествие — из Москвы в Малую Азию. Если бы он проехал ещё половину пройденных верст — на Запад, то миновал бы погребенные — в то время неизвестно где — остатки Трои, и побывал бы на Самосе... Впрочем, в пути поэта подстерегало немало смертельных опасностей: шальная пуля, беспощадные грабители, яростные ревнивцы, снежные обвалы, лихорадка; и строка "долго ль мне гулять на свете" — неспроста, а оставалось тридцатилетнему всего семь лет, и не от подстерегающих бесшабашного путника опасностей, а — от грязной бумаги и пули родственника...

Жанр путевых записок восходит если не к Одиссею, то во всяком случае насчитывает десяток веков, и занимает почетное место в нашем интеллектуальном знакомстве с миром и историей, жизнью, порой неведомой, во всех ее проявлениях. И добросовестные путешественники стараются не разочаровать читателя, в наше время порой налегая на экзотику. "Путешествие в Арзрум" — сугубо личный путевой дневник. Описывается только то, что представляется примечательным, что произвело впечатление — в изначальном смысле этого слова, запечатлелось в эмоциональном восприятии и с чем-то памятным ассоциировалось. Несколькими выразительными штрихами, включая собственную симпатию или антипатию, обрисованы самые различные посещаемые и случайно встреченные на извилистом и нелегком маршруте: и попутно — жилища, одежда, пища, капризы погоды, пейзаж, исторические экскурсы, — и для всего этого — самые точные и выразительные слова из всего богатства русского языка, и их сочетания, лучшие для данного мемуарного жанра. И к месту вспоминаются строки "Илиады", античной поэзии, английских поэтов, Рылеева.

"Путешествие в Арзрум" — теперь второразрядный турецкий город Эрзурум, — остается документом минувшей эпохи, кое в чем, особенно по Кавказу — актуальным и сегодня, и — замечательная до конца искренняя проза, без вычурности и рисовки. Но этим путешественником был Пушкин, и произошло чудо: родилось несколько стихотворений — вершины поэзии, как вершины Кавказских гор — царствующие над пространством и временем, "Монастырь на Казбеке", недаром Гоголь не может не привести эти одиннадцать строк в слове о Пушкине, "Дон" — "От Аракса и Евфрата я привез тебе поклон", — истоки этих рек, одна из которых вроде бы омывала библейский рай, — у самого Арзрума. "Калмычке" — стоит сравнить прозаическое ироническое описание неудачного ухаживания за смазливой и простодушной "дочерью степей" и — "Друзья! не все ль одно и то же: забыться хладною душой в блестящей зале, в модной ложе, или в кибитке кочевой?". И не тогда же непостижимое "Жил на свете рыцарь бедный"?..

Может быть с некоторым опозданием переступаем мостик между материальными монадами, что образуются по законам монадологии, и монадами духовными, что рождаются по тем же законам максимального приближения к идеальному воплощению, чтобы избежать дьявольски тлетворного времени. Так происходит естественное чудо организации углеродных атомов в структуру алмаза или с привлечением некоторых атомов других элементов в волшебную цепочку ДНК. Правда, и для алмазов, и для возникновения жизни на Земле требовалось стечение определенных условий, обстоятельств, и в еще бoльшeй степени для появления алмазов уникальных или живых существ достаточно одухотворенных. И продолжая отталкиваться от Пушкинского "Пророка", позволю себе вольную трактовку образа "шестикрылого серафима" как основание совершенного поэтом.

Пара крыл, благодаря которым может воспарить гений, как у птицы "созданной для полета" — врожденное его свойство или, по-научному, заложено в его генетическом коде — такая "монадная" — можно и без кавычек возможность, требующая, добавим, реализации. Вторая пара крыл выросла под животворным воздействием "кастальского ключа" — античной культуры, иудейско-христианских религиозных традиций, веяний европейского Ренессaнca и последующей эпохи в Западной Европе. А третья пара крыл крепла не по дням, а по часам сызмальства — от сказок и песен Арины Родионовны, подкрепленных добротным мужицким говором и меткими словечками как брата-"литератора", так и, должно быть, острого на язык приятеля, похожего на Онегина...

"...И милость к падшим..."

О каких "падших" говорится в "Памятнике", и, главное, каким образом Пушкин "призывал" к ним "милость"? К декабристам, что ли? Да нет, и какие они "падшие"... И было бы несправедливо хотя бы предположить, что это сказано "для красного словца", дабы выглядеть более благочестивым христианином в глазах потомков. И совсем наивно — искать у Пушкина то, что можно прямо принять за призывы к проявлению милосердия по отношению к кому бы то ни было. Очевидно, для того, чтобы понять эту строку из духовного завещания Пушкина, проникнуться ее глубинным смыслом, следует уразуметь, о какой "милости" к каким "падшим" может идти речь.

Оставим пока в стороне нынешнее наше понимание этих слов: "милость" и, тем более, архаичное "падший": и, может быть вспомним о великой русской литературе, так горячо защищающей "униженных и оскорбленных" — и невезучего Акакия Акакиевича, и героев "Бедных людей" Достоевского, и брошенную в омут жизни Катюшу Маслову, и бесталанных горемык в иных Чеховских рассказах... Много ли подобных персонажей и таких мотивов у Пушкина? "Станционный смотритель" разве что... А с другой стороны — много ли таких, к которым он ни проявил бы своей оправдательной "милости"?

Поясню, что имеется в виду. Предположим, Гоголь не выпросил у Пушкина права на разработку сюжета "Ревизора" или "Мертвых душ" — неважно, так ли оно было, но допустим сам Пушкин увлекся бы этими коллизиями и написал бы поэму — в стихах или в прозе, свои "Мертвые души" или комедию "Ревизор". Пусть даже номинально с теми же героями. С теми, но не такими, с эпитетом "отвратительными". Трудно представить, чтобы кому-либо из читателей и зрителей минувших и будущих поколений были симпатичны: Чичиков, Собакевич, Плюшкин, "приятные дамы", Хлестаков, Ляпкин-Тяпкин, Держиморда, супруга городничего; и мужики, которых уже Бог прибрал — не в счет...

А теперь давайте припомним наугад тех, кто встречается на страницах Пушкинского собрания сочинений, не трогая некоторых эпиграмм — кого же можно припомнить? Из тех, кого вульгарно-социологическое литературоведенье относило к "отрицательным героям"? Коварный Мазепа, граф Нулин, самодур Троекуров, бессердечный Германн, ожесточенный Пугачев и предатель Швабрин, трагический Скупой рыцарь, неистовый завистник Сальери...

К каждому из перечисленных у нас свое отношение, но уж никак не такое, как к вовсе не злодеям из "Мертвых душ" или "Ревизора", рядом с которыми живой человек ощущает такую же тоску смертную, как попавший в царство "кукольных дел людишек", оторопь призрачного существования, как в страшном сне, когда в каждую клеточку тела, мозга, души проникает явственное небытие... А что — когда эти "мертвые души" не только попадаются на твоем пути — тут можно увернуться, а когда они начинают править бал...

А вот Пушкинские люди, те, кого он представил нам, воплощая всех людей вообще — к счастью, не таковы. Да, среди них нередко далеко не лучшие предъявители рода человеческого, но с ними всё-таки жить можно, и каждый из них — а ну, пройдемся мысленно по первым пришедшим на ум в этой галерее живых душ, — в большей или меньшей степени вызывает у нас, если не симпатию, то сочувствие. Ей-богу, жаль, что Мазепа ради нечистого поприща политика жестоко обошелся с фактическим тестем, вступил в сговор с Карлом назло Петру; мы досадуем, что графиня так зло подшутила над Германном, хотя вроде бы и сам не безгрешен; мы прощаем Дон Жуану его вдохновенное лицемерие сердцееда; можем понять и драматические переживания Скупого Рыцаря с его единственной страстью — настоящей, не то, что жалкой плюшкинской; и Сальери, в отличие от Дантеса, понимающего, кого он отправляет на тот свет; и незаурядного бунтовщика Пугачева...

Каждого из них можно считать "падшим" — с той высоты, на которой может и должен находиться человек, созданный "по образу и подобию" Бога, высочайшей духовной сущности. Да и себя самого Пушкин ставит в тот же ряд. "И с отвращением читая жизнь свою я трепещу и проклинаю..." Или: "Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон, в заботах суетного света он малодушно погружен... И меж детей ничтожных мира быть может всех ничтожней он".

Но, уже Пушкинское "...Лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется, душа поэта встрепенется как пробудившийся орел". Здесь "пробудившийся" уместен, как в "Пророке" — "испуганная орлица", это между прочим, но ведь не только у поэта душа может "встрепенуться" и подняться на ту высоту, что достойна человека, и падение — нравственное, духовное можно все-таки понять и по возможности оправдать, если это не мертвое, совершенно бездушное, угрюм-бурчеевское — гитлеровское-сталинское воплощение, несмотря на подсвечивание призраками равенства, или превосходства для избранных, сытого благополучия в сущности человекоотрицающей идеи торжества "мертвых душ".

А грешный люд, увиденный, понятый и воспетый Пушкиным, в общем, заслуживает "милости" — в том значении, которое мы почерпнем опять же из словаря Даля. "Милость — ...свойство человека любящего, снисходительная любовь; радушное расположение, желание кому добра на деле; прощение, пощада..." Наверное, именно такой призыв к милости в изначальном понимании светится у Пушкина по отношению ко всем нам, грешным и друг к другу... И, если сравнить с тем, что внушал библейскому пророку Исайе неумолимо-грозный Серафим — неукоснительно и безжалостно карать тех, кто не соблюдает заповедей Божьих — с отношением Пушкина к "малым сим", то у Пушкина оно христианское, пожалуй, в лучшем понимании этого слова, гуманистическое по самым высоким меркам. А как же сочетается с этим или противостоит проблема "мертвых душ"? Все это можно представить в плане пролога к "Фаусту" Гете, когда на карту спора между Богом и Дьяволом ставится человеческая душа — Фауста, свободная в своем выборе. Но — с существенными поправками — и Бог, и Дьявол еще более условны, чем у Гете, это силы, созидающие, и разрушающие монады, в том числе человеческие, но опять же с оговоркой — по принципам монадологии тенденция сотворения естественным образом "Мертвых душ" или "игрушечных дел людишек" — не совсем следствие происков Дьявола, а, возможно, наоборот, притормаживание выходящей из под контроля эволюции рода человеческого, так же, как и неуемный прогресс науки и искусства благодаря рождающимся гениям и талантам Творцов чреват тем, что прозревал Пушкинский Моцарт: "Когда бы все так чувствовали силу гармонии.... все предались бы вольному искусству..." — гипербола, но общество духовного производства и даже перепроизводства в чем-то теряет свою жизнеспособность и перспективу, так же, как универсальное общество потребления материальных благ. Замечу, что по-моему в свете таких угроз "Закату Западного мира" не поддается Восток в силу того, что больше доверяет инстинкту самосохранения, разумеется неосознанно, однако действуют тут не только, так сказать, внутренние, но и — не побоюсь обозначить — внешние "поля".

Потустороннее

До сих пор всё в моих писаниях, в предыдущих частях и главах этой книги держалось на так называемом естественном, то есть даже "духовные монады" возникали как бы в результате обретения монадой большей свободы и возможности формирования соответствующего Ин — от "души улья" до поэзии Пушкина. И могло создаться представление, что некая материальная матрица искусно выгравированная эволюцией, чеканит эти самые духовные монады — у кого как получится. Но на тех же страницах порой выпархивала и противоположная мысль: изначальные духовные монады, если угодно еще античные "идеи" — первооснова — образования атома, "души улья", рода человеческого и — рождения Моцарта или Эйнштейна. И это вовсе не "потусторонний", но сопряженный с реальным монадный мир, только нам никак не даются в руки, не поддаются научно-логическому объяснению связки между — вспомним Иммануила Канта — "материальным и духовным". И вот подхожу к попыткам вызревшего понимания этой темы или проблемы — с осторожным привлечением того, грубо говоря, материала, который копится в моей памяти, в изрядном количестве публикаций, собранных мной за минувшие годы.

А сейчас перепечатываю то, что писал почти семь лет назад. Для начала — самоцитирование. "В последнее время, это конец апреля — начало мая 1995 года, в руки мне попались книги — тибетского ясновидящего Лобсанга Рампы и повесть Мирчи Элиади — еще раз заставившие думать о том, о чем предполагаю размышлять позже в этой книге, а пока откладываю, накапливая соответствующие материалы и размышления, понемногу подступаясь к этой области свободы духа, граничащей с мистикой. Нет у меня правила отвергать с порога то, что кажется непостижимым — слово это здесь как нельзя более уместно — с позиций устоявшихся научных знаний и собственного жизненного опыта.

Эта недоверчивость к телепатии, ясновиденью, левитации и другим проявлениям "сверхъестественного", чудесного — как-то удивительно привычно уживается в нас с восхищением, скажем, чудесным исполнением сонаты Моцарта, хотя для этого у исполнителя не прослеживается связь между его упражнениями на рояле ежедневно и после окончания консерватории, а также характера, интеллекта — и тем, что poждается в концертном зале. И отчего у Горовица или Рихтера это выходит так изумительно, и — чем отличается такое "изумительно" от заурядного. И почему вообще музыка так действует на — иначе не скажешь — душу? Но, возразит иной интеллектуал — в общем, это понятно, хотя — что понятно? А вот "чудеса", допустим, йогов или телепатические сеансы — скорее из области "не может быть". А все оттого, что уж больно отрывается там духовное от физического, не то, что исполнитель от инструмента — они неразрывны, так же, как "я" и воспринятая мной музыка.

Для Востока это "рацио" западного человека, которое может отвести в сторону, или Сведенборгское полубезумие, или насильственно привитая религиозность, мистика, что не доходит до глубины души, но — уверенно растет вбок отвлекающая ветвь духовных устремлений, так вот для человека Востока таковое куда более естественно, я бы рискнул сказать — генетически. Читаю Лобсанга Рампу — астральные путешествия души, когда она, будучи за тридевять земель, неразрывно связана с телом "серебряной нитью" и после таких полетов легко и быстро находит обратный путь по аналогии с космонавтом, выходящим в открытый космос. Правда, в этих описаниях "полетов души" мне недоставало конкретики — неплохо, если бы рассказчик привел примеры увиденного — тех, скажем, достопримечательностей в отдаленных землях, о которых даже не подозревал, не говоря уже о том, что мог видеть это на экране. С другой стороны и сам я иной раз во сне явственно, в подробностях вижу пейзажи или сооружения, не виданный мной никогда наяву — и не совсем отключенное сознание во сне фиксирует такой удивительный феномен. Но и здесь, и далее — в заочном диалоге с Иммануилом Кантом мне бы не хотелось показаться даже ему совсем уж неубедительным — нет, не оппонентом, но собеседником, рассуждающем о том же — связи материального и духовного.

Поле монады

И снова о таланте — как иллюстрации или вернее свидетельстве существования духовных монад, определения которых пока еще нет. Для меня не менее загадочны, таинственны, чудесны те озарения, когда, например, Моцарт, по его собственному признанию, вдруг мог услышать в душе целую симфонию, с начала до конца; или когда у Пушкина "пальцы тянутся к перу, перо к бумаге, минута и стихи свободно потекут..." И приходилось читать и слышать такое от людей творческих: как будто кто-то водит его рукой, диктует строки, подсказывает закономерности — пусть Ньютону — мира материального; сказанное относится и к любой области, в которой проявляется творческий дух. Еще раз: можно, конечно, удовлетвориться пояснением такого рода: благодаря особенным образом развитой мозговой структуре, определяющей способности, талант человека, и он творит, и это получается столь же естественно, как то, что он дышит, ходит, плавает, говорит, спит и видит сны... Одному легко пробежать стометровку на разряд, другому войти, если не в первую десятку, то в первую сотню лучших теннисистов года: третьему стать шахматным мастером, а то и гроссмейстером; четвертому отличным скрипачом, пятому — художником, мимо картин которого не пройдешь равнодушно.

Обратим внимание на то, что талант реализуется все-таки не совсем сам собой, как дыхание или сон, но трудом, причем, как правило, не столько по принуждению, сколько по доброй воле. Воли! Категория совершенно чуждая так называемым точным наукам. Впрочем, волюнтаризм — слово, что в постхрущевские времена приобрело значение "что хочет, то и делает", не считаясь ни с мнением авторитетных и компетентных деятелей, ни оценивая как следует результатов, — ах, как часто такой "волюнтаризм" был причиной провалов в политике, в экономике, приводил к несчастьям простых смертных, а словечко это, краем уха слышанное, видимо, понравилось тем, кто увидел в нем соединение "воли" и "изма" — приставки в советское время категорически или с плюсом или с минусом: между безукоризненным "марксизмом-ленинизмом" и скверным "вейсманизмом-морганизмом" была пропасть, "измы" венчали все идеологически возносимое или проклинаемое. Между тем, волюнтаризм в философии XIX века — также от "волюнтарис" — латинского "воля" — в предположении, что именно воля — движущая сила всего сущего. Можно, как наши необразованные предки, считать, что воля, например, магнита — заставляет железные опилки располагаться определенным образом. Но можно рассматривать соединение элементарных частиц в атом или атомов в молекулу, как проявление воли, направленной на образование монады более высокого порядка, с большей степенью свободы.

Такая "воля" может быть замкнута на себя, то есть целиком отдается сохранению устойчивости монады в пространстве и времени; как в случае живых существ — сохранение рода в неизменном, приспособленном к окружающим условиям виде. И — воля, направленная вовне, которая есть у каждой монады, но ограничена возможностью при излишнем проявлении нарушить гармоничную стабильность самой монады. Так, если женское начало принято считать залогом неизменности вида со всем отсюда вытекающим, то в то же время мужская "воля" более или менее сильно нарушает или даже разрушает идеальную монадную уравновешенность. Пример этот, может быть, не столь убедителен для понятия монадного волюнтаризма, однако в приложении к виду гомо достаточно нагляден.

Так же, возвращаясь к проблеме таланта, подчеркнем, что именно воля в нашем понимании подстегивает талант, будь то игра на скрипке, углубление в йогу, игра в теннис, в шахматы, в футбол, увлеченность живописью или синтезом органических соединений с замечательными свойствами, поиски непонятных или новых небесных объектов, проповедь своего понимания божественных откровений, демонстрация фокусов, выведение новых сортов тюльпанов... В каждой из названных или не названных областях деятельности кто-то достигает больших успехов, кто-то меньших, и мы говорим, что это зависит от степени таланта и трудолюбия, но это весьма общие определения.

Но, затевая разговор о воле монады, случайно в рифму, бывает, но, должно быть, первый пиит заметил это и начал рифмовать, но вернее это был уже пиит позднего средневековья, однако то, что выходило, легче воспринималось и запоминалась, и было взято на вооружение...

Постулат монадологии: ни одна монада не существует и не может существовать в полной изоляции, отрыве от вселенной ( я написал "вселенной", хотя в черновике было "от окружающего мира" ), но такое определение невольно предполагало бы, что речь идет лишь о ближайшем окружении, или близком, между тем, полагаю, это не так. Мы уже говорили о зыбкости границ и об условности тех границ, в которых для нашего восприятия существуют те или иные монады как объекты нашего чувственного восприятия. Когда мы держим в руках магнит или ампулу с радиоактивным изотопом, — ощущаем ли магнитное поле или радиацию? Разве что рано или поздно организм реагирует на магнитные поля — достаточно сильные или недопустимый для здоровья уровень радиоактивного излучения, притом в слабых дозах — не обязательно негативно. Да лишь недавно человек в космосе, в невесомости ощутил и осознал, каковы пределы непосредственного влияния магнитного поля нашей планеты.

Влияние Солнца — его "поле" распространяется на всю солнечную систему — этим определяются орбиты планет, отчасти состояние их поверхности; между прочим, и жизнь на Земле в целом; и, как выясняется, по крайней мере мы, люди, реагируем на магнитные бури — оттуда, и одиннадцатилетние циклы солнечной активности тоже не проходят для нас, а, может, и не только для нас бесследно. Спутник Земли — Луна, как известно, не греет, и светит отраженным светом. И явно влияет на морские приливы и отливы, но очень многие живые существа, не только обитатели морей и океанов, живут, так сказать, по лунному календарю.

На днях промелькнула заметка, что в Южной Америке один из видов обитающих в тамошних лесах летучих мышей начал проявлять агрессивный вампиризм именно в полнолуние. Волки и иные собаки тоже порой воют на полную Луну, да и многие люди при полной Луне проявляют беспокойство, особенно во время сна, об этом свидетельствует фольклор разных народов. Все ли мы знаем о влиянии Луны, ее "поля"? А других планет — Марса, Юпитера? Может быть, не стоит отвергать с порога советы и предостережения астрологов, попробую добавить — настоящих или не шарлатанов, — которые на основании многовекового опыта учитывают неведомые "поля" планет, и то, как их расположение может отразиться на нас с вами...

Как маленький "почемучка"

Возможно, подобно пшенице, вызревающей лучше под фуги Баха или корове, повышающей удои по той же причине, я смутно пытаюсь что-то понять или даже не пытаюсь, а просто на человеческом языке пробую передать свое мироощущение, и заглянуть туда, куда мне заглянуть не дано... В тот необозримый духовный мир, который скрыт от меня плотной материальной завесой, и через какие-то явные или тайные щели я неуклюже пытаюсь заглянуть за кулисы, вернее на сцену перед спектаклем или после него, когда занавес опущен, а меня во время представления в зал не пустили.

Может быть, подобно Иммануилу Канту, который воспринял откровения Сведенборга, как деликатно названные им "Грезы духовидца", не согласующиеся с виденьем мира нормальным человеком, по крайней мере, наяву, — и я не хочу и не могу воспринять то, что иным прозорливцам открывается благодаря особому духовному зрению. С безусловным уважением отношусь к Даниилу Андрееву, пытаюсь вникнуть в его "Розу мира", тем более, что-то совпадает с тем, что я пытаюсь понять и описать — и терминологически, и в чем-то, наверное, по сути. Но вот открываю почти наудачу раздел "Высшие миры Шаданакара", глава I "До мировой Сальваторры".

"Никого не может удивить, что именно об этих сферах сведения не только скуднее, чем о каких-либо других, но, в сущности, почти отсутствуют. Причин — две. Неадекватность действительности этих сфер каким бы то ни было нашим представлениям и понятиям, а тем более попыткам выразить их словами — причина первая. Вторая — исключительная высота духопрозрения, требующая для прикосновения к этим мирам через личный опыт". Но если человек, как утверждает Даниил Андреев, не в состоянии проникнуть в эти непостижимые миры, то откуда все-таки сведенья о них? Ответ: "Почти все, сообщаемое о них здесь, почерпнуто не из личного непосредственного опыта, нет, это только передача словами нашего языка того, что я воспринял от невидимых друзей".

Далее описывается и впрямь то, что и человеку с самой буйной фантазией не хватило бы пороху, и чему мог бы позавидовать сам Сведенборг. "Все слои, о которых здесь сначала пойдет речь, пятимерны: число же временных координат, то есть потоков параллельно текущих времен, превышает в этих слоях цифру 200". Или: "избранные из избранных, составляющих ныне Синклит Человечества, числом своим не превышают, кажется, тысячу человек" Но кто они? Есть ли у них имена? Кто их видел, слышал, знает, читал — если они выдают свои "скрижали"? Или еще: "Уже не имея человеческого, в нашем смысла слова, облика, они добровольно принимают высшее, просветленное его подобие. Пространство же между брамфатурами Солнечной системы они способны преодолевать со скоростью света, несомые его лучами". К бедным чукчам во время долгой полярной ночи им не пробиться...

А вот и фраза из той же главы, которая задержала мое внимание: "Греки, сербы и хорваты были порабощены одним из уицрабров Мусульманской метакультуры, и ныне пребывают в промежутке между метакультурами Романокатолической и Российской". Как понять отнесение сербов и хорват к единой группе в свете недавней кровавой междуусобицы? Или именно в этой фразе ключ к разрыву и вражде между этими народами в силу подспудного этнического тяготения к той или иной "метакультуре"? Так на каждом шагу я мечусь между неудержимым стремлением продвигаться к Истине своей дорогой и досадой "почемучки", задающего наивные "мировые" вопросы, и в ответ слышащий: "вот вырастешь — сам поймешь, а пока тебе еще рано". Нешто самое время, когда еще не поздно, настанет при метаморфозах души моей в потустороннем мире?..

Мои дорогие монады

И думаю: а не воспримет ли читатель мои монады подобно тому, как я воспринимаю монады Даниила Андреева? "Все неисчислимые мириады монад распадаются, насколько их знаю теперь, на две онтологически различные категории. Одна — монады богорожденные. Их немного. Они крупнее масштабно, они непосредственно вышли из непостижимых глубин Творца, они предназначены к водительству мирами и с самого начала приступают к нему, не зная ни падений, ни срывов, и в дальнейшем только возрастая от славы к славе, от силы к силе. Тайну их божественного рождения не постигает и никогда не постигнет никто кроме них самих. В Шаданакаре к числу богорожденных монад принадлежат Планетарный Логос, Звента-Свентана, демиурги сверхнародов, Великие Сестры и некоторые из Верховных иерархий. Ни одна демоническая монада Шаданакара не входит в их число, хотя — следует знать, что Люцифер является монадой богорожденной — единственной из всех богорожденных монад, совершившей богоотступничество".

Нет, мне кажется, моя иерархия монад по степени их информационной концентрации, возрастающих возможностей проявить себя самостоятельно или в сочетании с другими монадами, большей свободы — подкрепляется множеством примеров из мира реального, и в отличие от автора "Розы мира", я не склонен разделять монады по их "происхождению?" "Другая категория — все остальные монады мира, монады богосотворенные. Тайна их творения Богом может быть постигнута каждой из ниx, хотя, конечно, на чрезвычайно высокой ступени восхождения". С заключительными словами я солидарен: восхождение монад — путь к самопознанию, в том числе возможного своего происхождения.

Об этом-то "восхождении" с набирающей силу духовностыо, но заложенной изначала в каждую монаду, пускай по мнению человека религиозного "богорожденную" или "богосотворенную", и у меня идет речь. И направляет бытие монад не "святой дух" — этого я не принимаю — но "воля", которой подчиняются или которую отражают известные нам законы природы. И сущность этой "воли" я пытаюсь понять и объяснять не ссылаясь на "откровение свыше", хотя загодя оговорюсь, нужно поразмыслить, каким образом на меня, как и на любого человека, смею сказать, творческого, влияет общее духовное поле...

Я пробую осмыслить разумом и душой то, что кажется не совсем ясным или совсем неясным, несмотря на то, что наука даже не приблизительно — "опаринская" — моделирует в законах и формулах происходящее в мире, причем, надо отдать справедливость, моделирует так, что эта модель соответствует нашему опыту, включая многочисленные эксперименты ученых, не доверять которым нельзя. Разве что наука не столь всеохватна, как представляется порой уже в XXI веке, и, если передовые проходчики заметно продвинулись в глубь "самосской скалы", то о туннеле, в котором человек мог бы встать во весь рост и оглядеться, говорить еще рановато.

Таким образом, подход к тому, что мы видим, слышим, знаем, чувствуем — сознательно или бессознательно переживаем, — подход ко всему этому с позиций предлагаемой монадологии представляется мне плодотворным. По крайней мере заслуживающим внимания, как взгляды каждого из настоящих философов — этим эпитетом я скромно отделяю себя от таких мудрецов-профессионалов; а вообще, думается, любой взгляд на мир, даже крайнего мистика или, наоборот, кондового материалиста — так же обогащает душу человечества, как разнообразие творимого живописцами, композиторами, поэтами, и неоднозначность, как теперь выясняется, даже того, что в своих фундаментальных трудах выдвигают ученые.

И, опять же, на мой взгляд многое в нашем представлении об окружающем мире ( как не вспомнить Шопенгауэра "Мир как воля и представление" ) обусловлено тем, что в нашем эволюционном развитии люди должны были, привыкли разделять все на свете на отдельные "объекты" — так легче и лучше было ориентироваться в нелегком существовании. Объекты — не монады, и монады — не объекты, прежде всего потому, что границы объекта и монады — в пространстве и во времени — не совпадают; и если на уровне микромира Ин, душа микромонады еще не настолько проявляется, чтобы обозначить, насколько искажена по отношению к действительности модель атома или молекулы, тем более, нам трудно судить, каковы они на самом деле, то на более высоких уровнях взаимодействия монадных полей уже поддаются отражению в "числах" все в меньшей степени.

О совместимости монадных полей

В этом плане обращение к монадным "полям" может помочь в уяснении определенных явлений бытия — и природы, и человека. Да начнем с простейшего: чем обязана молекула воды своими свойствами тому, что в ней совместились атомы водорода и кислорода? Какие "поля" и каким образом влияют, обуславливают узор той или иной снежинки? В предыдущих разделах книги рассказывалось и о загадках омагниченной и талой воды, наконец, о том, что вода как бы "помнит" свое прошлое или — какая молекула в ней когда-то гостила. Я понимаю, как трудно объяснить, ответить на эти вопросы формулами и "числами", и насколько проще толковать в этих случаях — о наличии неведомых монадных полей. Но представьте себе, каково было бы, если бы эти "поля" открылись человеку так же, как разноцветная аура тому, у кого прорезался "третий глаз"?

Но я не собираюсь вторгаться с монадными полями в физику, химию и даже биологию, хотя, надо заметить, "поля" все настойчивей проникают в то, чем оперируют точные науки, а мне привлекательней захватить ими науки, с позволения оказать, "неточные", или даже не науки, а некоторые обстоятельства, взаимоотношения преимущественно в мире одушевленного в общепринятом понимании, того, о чем читал, размышлял и пережил.

Если тело человеческое — монада, а Ин — его информационное поле, душа — именно в этом смысле, не будем говорить о чем-то сверх этого, то и в таком вполне реальном плане — насколько полно и глубоко мы знаем это Ин? У миллиардов клеток единого организма свой язык, и подстроиться под него непросто. Разве что вливается кровь той же группы. И чужое сердце организм пускает — если допустим каламбур в таком случае — скрепя сердце. Ставится заслон и болезнетворным микроорганизмам, правда, вторжение неисчислимой рати разрушительных бактерий, микробов бывает порой роковым, когда сам по себе организм не в силах справиться...

Ситуация усугубляется и тогда, когда вирусы по дьявольскому наущению научившиеся прикидываться "своими" проникают в здоровые клетки и закрепляются в них, поочередно захватывая новые и новые. И этот бешеный натиск помогают притормозить "поля" — радиационное, магнитное или создаваемое химическими реагентами. Спасибо медицине XX века и возможностям ранней диагностики, в частности, онкологических заболеваний, но ведь и в этом случае информационное поле чутко откликается на неблагополучие и сигнализирует об этом. И, кроме тoгo, подобные сигналы нередко трансформируются в тревожные образы снов, и такого рода их "толкование" безо всякой мистики служит настойчивой рекомендацией обратиться к врачу по этому поводу.

Тому же подтверждение иридиография — определение возможных недугов, заболеваний отдельных органов — по радужной оболочке глаз. И, как установлено, нервные окончания тех информационных "проводов", что связывают части и органы человеческого тела, выводятся в мочках ушей, что учитывает нетрадиционная восточная медицина, так же, как расположение сверхчувствительных точек на теле делает неглубокое введение тончайших игл столь результативным. И в этом случае можно утверждать, что, может быть, через нервную систему осуществляется приведение Ин в такое состояние, благодаря которому как бы само собой выправляет неудовлетворительное состояние организма. Если же кто-либо будет настаивать, что все дело только в этих чуть ощутимых иголочках, то ему стоит напомнить о несомненных эффектах психотерапии ( ныне развивается, направление энергоинформационной терапии ), — когда на организм, вернее, на его духовное поле, Ин действует слово, интонация, даже взгляд.

Заглянуть в душу

Так где или в чем открывается та связь между духовным и материальным, которая по Канту — едва ли не главная проблема философии? Возможно, я чересчур самонадеян, — нет, конечно не в том, что обскакал мыслителей всех времен и народов, возьму и выложу доподлинное решение этой проблемы, нет, речь вовсе о другом — о том, как через материальное — внешность человека, его голос, интонацию, взгляд, походку, — сужу на основании многолетнего опыта, "обратной связи" — увиденного и подтверждаемого общением, или — интуиции — определить — каков он, этот человек: его характер, поведение, душа.

Впрочем, физиономика как своего рода наука, уходит корнями в глубокую древность: родоначальником ее считался сам Пифагор, и первый трактат о ней приписывался Аристотелю. Но одно дело — подметить существование связи характера человека, его душевного состояния и телосложения, черт лица, голоса, мимики, а другое — установить закономерности, которые приближали бы физиономику к тому, что можно с большим или меньшим основанием называть наукой. И когда физиономист античных времен Зопир по своим эмпирическим правилам сделал заключение: лицо Сократа показывает, что это человек глуп, такой казус мог только дискредитировать подобную "науку". Впрочем, в попытках свести разнообразие реального мира к комбинации четырех стихий, так же, как четырех типов характеров; в первом случае это земля, вода, воздух и огонь, во втором — сангвиник, холерик, флегматик, меланхолик — опять же в первом случае начисто остались в сфере наивов древних, во втором отошли от абсолютности в условное доминирование определенного типа, и то со значительными оговорками. Произошло ли нечто подобное с физиономикой — освободилась ли эта "наука" от кавычек хотя бы частично?

В ряде средневековых сочинений физиономика неразрывно связывалась с астрологией, то есть предполагалось, что расположение небесных светил в момент рождения человека предопределяет не только его характер, таланты, судьбу, но и внешность. Заметным явлением в этой области стало появление в 1772 году в Германии книги "Физиономика", об авторе которой Иоганне Каспаре Лафатере, как и о других замечательных людях, упоминаемых, отмеченных субъективными заметками на страницах моей книги, хочется также рассказать вкратце — каким его себе представляю, и заодно — как понимаю его подход к предмету текущего рассмотрения — физиономике. Лафатер был, как говорили встарь, идеалистом — не в философском, а в обиходном смысле слова — искренне верил в добрые христианские начала, заложенные в душе каждого, и готовые пробудиться, как во времена евангельских событий — у иных апостолов, Марии Магдалины, распятых разбойников...

Сродни ему по духу был, мне кажется, тот Иешуа, что живет на страницах Булгаковского романа "Мастер и Маргарита", обращаясь ко всем без исключения людям с наивно-убежденным "добрый человек..." И Лафатер не изменял этому всепрощению вплоть до своего смертного часа, который наступил в результате рокового ранения от выстрела буйного и хмельного разбойника, с которым Лафатер во время поездки затеял душеспасительную беседу. И в предсмертном обращении умирающий заступался за своего убийцу, прощал его лично и просил не наказывать. О, эта блаженная убежденность, что глубокая вера в христианские идеалы доступна каждому — как мытарю, сделавшемуся апостолом, блуднице Магдалине, разбойнику на кресте...

Эта восторженная вера умиляла многих, знавших Лафатера, в том числе Карамзина, который в "Письмах русского путешественника" трогательно описал встречу с ним. Наивную и горячую убежденность в возможность приобщения кого угодно к христианским идеалам и вере в Христа — сына Бога, — характеризует такой эпизод. Помните переписку Иммануила Канта с его другом Моисеем Мендельсоном относительно Сведенборга? Лафатер обращается к еврею Мендельсону с открытым письмом, в котором ссылается на книгу некоего Боннэ, где последний приводит с его точки зрения неопровержимые доказательства бытия Божия, разумеется, в христианском понимании, и триединства Бога-отца, Бога-сына и Святого духа, и — требует от aдpесатa: или попытаться опровергнуть тезисы автора, а если это не получится, безоговорочно принять христианство. Несколько десятилетий спустя вынуждены были креститься и внук Мендельсона, знаменитый композитор — кто не слыхал хотя бы его свадебный марш, и поэт Генрих Гейне, но по причинам совсем иного порядка...

В связи с этим посланием Лафатера к Мендельсону их современник Георг Кристоф Лихтенберг, мимо личности которого нельзя пройти, не посвятив и ему несколько страниц, так откликнулся в своей язвительной манере на призыв проповедника: "Что за человек Иоганн Каспар Лафатер, если при чтении прекрасной идеи Мендельсона у него может вырваться желание: если бы он был христианин! Почему не желает он ему в таком случае также и хорошего прусского роста." Дело в том, что Мендельсон был горбат, и никак не мог подходить под требования к гренадерам, завербованным в прусскую армию; тем самым Лихтенберг прозрачно намекает на то, что благие пожелания должны быть направлены не на попытки изменения вроде бы ошибочных взглядов оппонента, а на то, что на деле скрасило бы его жизнь.

Но поприще проповедника — с церковных кафедр, в прозе и в стихах, очевидно, не вполне удовлетворяло интеллектуальную сторону его души. Можно предположить, что центральная идея, которая его занимала, в чем-то близка моей: — взаимосвязь между, так сказать, видимым и сокрытым, внешним, отражаемым информационным полем и внутренним монады; между духовным в его понимании — преимущественно христианским началом — и воплощением этого в реальном мире. Свидетельство этому — стремление примирить "животный магнетизм", отвергаемый тогда и наукой, давшей сильный крен к материализму, в которую гипноз и тому подобное никак не вписывалось, и — церковью, подозрительно относившейся ко всякого рода колдунам и магам, примирить и науку, и церковь с тем, что существует в действительности, и чему следует искать объяснение, как и всему на свете, доискиваться причин и следствий.

Но что стало смолоду и на всю жизнь всепоглощающим увлечением Лафатера, к чему мелковато применить модное нынче словечко "хобби" — это физиономика, пожалуй, в более широком плане. Он прочел, лучше сказать, верней — изучил буквально все, что было написано на эту тему его предшественниками. В отличие от этих книг, "Физиономика" Лафатера богато иллюстрирована портретами — и современников, и разных исторических личностей, чьи изображения, живописные или скульптурные сохранились; а заодно и легендарных — по дошедшим описаниям их внешности, особенно лица.

То, что рассуждения о физиономике у Лафатера изобилуют тем, что в новое время именуется "лирическими отступлениями", в расширительном значении — высказываниями не совсем по теме — у этого автора — поучениями, сетованиями на "непостижимость сущности вещей", — мне лично не кажется достойным осуждения, и в литературе опять-таки нового времени — не раздражают читателя не только романов Томаса Манна, например, но и книг Норберта Винера, посвященных кибернетике. Такая свободная манера рассуждать о том, о сем восходит, может быть, еще к Мишелю Монтеню, главу книги которого "О физиогномике", кстати, также разбирает Лафатер. Да, и Монтеня можно было бы упрекнуть в причудливом ходе его мыслей, своего рода "потоке сознания", правда в невидимых сдерживающих рамках, — он заставляет и читателя думать по-своему, сопоставляя все со своим знанием и опытом. Скажем, когда встречаешь у Монтеня: " По-гречески ( возможно, имеется в виду древнегреческий язык ) два понятия — красота и добро обозначаются одним словом", то по-иному проецируются нередко ныне частенько цитируемые слова Достоевского, что "красота спасет мир", и в данной книге затрагивалась эта формула, когда "красота" — выражение гармонии, совершенства, воспринимаемого нашей душой полнее, чем разумом, и "добро" сопряжено с этим, как Пушкинское "чувства добрые".

Ту грань, которую не переступает мудрец Монтень, в той же своей "Физиогномике" посвящая много места неодобрению того поклонения ученым, науке теми, кто готов отождествить утверждения авторитетов с истиной в последней инстанции, грань между субъективным разумением тех или иных вещей и возведением того же в почетный ранг научных откровений или догм, грань эту смело переступает Лафатер, полагая, видимо, что доскональное знание теорий физиономики — в сочетании с собственными прозрениями дает ему право на создание основополагающих закономерностей. Злую шутку, думается, сыграла тут и кажущаяся доступность научного подхода к тому, что у всех на виду и вроде бы не столь абстрактно, как, скажем, небесная механика.

Однако возьмем посылку Лафатера: "Человек есть существо животное, моральное и интеллектуальное — вожделеющее, чувствующее и мыслящее". Несколько осовременив такую формулировку, можем сказать, что принципы существования нашего организма аналогичны тем, в соответствии с которыми рождаются и развиваются многие животные, млекопитающие. И сообразно со своим характером, возможно, с наложением особенностей национального характера, а также — воспитанием, обстоятельствами — человек существо относительно "моральное". Наконец, гомо сапиенс — человек разумный, надо ли уточнять — в большей или меньшей степени.

И поскольку все в этой триаде индивидуально, предположим в каких-то существенных аспектах, и эти аспекты отражаются в его внешним облике и как-то отрицают или выражают его сущность, позволяют эту сущность таким образом разглядеть — интуитивно или, можно сказать, "на научной основе", разработанной Лафатером. К сожалению, "научная физиономика" Лафатера, насколько я могу о ней судить, представляется весьма неубедительной. Оставляя в стороне хиромантию, он полагает, что целесообразнее сосредоточиться на человеческом лице, так сказать "зеркале души". Однако это "зеркало" оказывается трехэтажным или трехступенчатым. Нижняя часть лица отражает "животные качества" — в очертаниях рта и подбородка. Чувственная и моральная сторона проявляется в формах щек и носа. Наконец, интеллект просматривается при рассмотрении черепа и лба. Что касается глаз, то здесь, подготовленному по Лафатеру должен помочь и его "наблюдательный дар".

Примечательны и те примеры, которые приводятся в "физиономике". Выпяченная нижняя губа — верный признак сластолюбца или скупца ( о, этим качествам без "или" нелегко взаимодействовать ). У основателя ордена иезуитов "вынюхивающий нос" явно указывает на его иезуитство, высоко поднятые брови Декарта — признак "пытливо-стремящегося разума" ( хорошо, что известно, у кого такие брови ). Простота и нежность сквозят в мягких кудрях Рафаэля ( откуда точные сведенья, что у художника были тaкиe "мягкие" волосы? ). Гениальность Гете не вызывает сомнений, если внимательно рассмотреть нос гения. В свою очередь, обладатель указанного носа деликатно определил физиономику Лафатера, как "гениальную эмпирию", иными словами дилетантизм, однако же "гениальный". И впрямь — помимо достаточного числа нелепостей, в книге Лафатера немало верных наблюдений и замечательных догадок.

Существует же несомненная связь между национальным характером и внешностью представителей данной этнической группы, хотя мы можем, в отличие от Лафатера, представить себе сложность и многозначность выявления такой связи. В заслугу Лафатеру можно поставить то, что задолго до Дарвина и ученых рубежа XX века декларировал и доказывал, что мимика, зачастую непроизвольная, восходит к нашим прапредкам и отражает не только эмоциональное состояние, но и демонстрирует его — сородичу, партнеру или недругу.

Любопытен, мне кажется, и мой опыт в области той же "физиономики", я бы сказал отчасти отрицательный: порой личность, вызвавшая сходу доверие и симпатию при ближайшем знакомстве оборачивается мерзавцем или стервой, впрочем, сужу субъективно. И такое наблюдение. Казалось бы — самое простое — отличить мужское лицо от женского, и далеко не всегда мы можем внятно указать — по каким признакам. Как правило, это доступно малышу, что едва научился говорить, но отлично определяет — перед ним "дядя" или "тетя". Разве что в Плюшкине, утратившем человеческий облик, Чичиков не мог распознать — "ключница или ключник" перед ним. А и я порой в троллейбусе глядя на молодого человека — этими словами отмечают обычно лицо мужского пола, — но видя лишь безусую личность, начинаешь сомневаться — какого пола это существо. И что примечательно — настраиваешься на юношу — и начинаешь убеждаться: да, парень, а подумаешь, что пассажирка — девушка, и перед тобой вроде бы миловидное девичье личико. Правда, такое бывает не часто. Но, конечно, опыт подсказывает: интеллектуал ли твой визави или простецкий забулдыга, доброжелательно добродушный гражданин или подозрительный сквалыга, — эпитет от его лица, то есть физиономии. Да, если и полагать физиономику даже околонаучной дисциплиной, то следует внести в нее определенные коррективы.

И древний автор, и Монтень, и Лафатер сходятся на том, что простецкое лицо Сократа — в самом деле это подтверждает его скульптурный портрет — не говорит в пользу интеллектуальных или нравственных задатков этого человека. Однако напряженная и неустанная работа души, и впрямь словно подстрекаемая опекающим Сократа "гением", сделала его таким, каким он остался для человечества. То есть: какие-то внутренние, скажем так, импульсы могут соответственно отразиться на лице человека.

И разве мы не наблюдаем такие метаморфозы на сцене или на экране, когда талантливый артист играет благородного героя, а в другой пьесе — мерзавца, а то и меланхолика или весельчака, храброго рыцари или даже сумасшедшего? Так отчего бы тому, кому выгодно маскироваться под человека открытого и благородного, если он вдобавок не лишен некоторых актерских способностей, приводить выражение лица соответственно текущим задачам — не воспользоваться возможностью подобной мимикрии? Кстати, как раз это имеет в виду Монтень, когда там же, в "Физиогномике" ( не знаю, насколько обязательно вставное "г" — повторяю правописание источников ) пишет, что готов растерзать такого рода притворщиков. И в этих вариантах, наверное, куда-то на второй план уходят определяемые по Лафатеру и другим физиономистам — тяжелый подбородок или развитые надбровные дуги у Шерлока Холмса, хотя его враг профессор Мориарти нашел, что "недостаточно"...

Когда начинаешь во все такое вникать, то в голове, выражаясь высокопарным штилем, начинают "роиться думы", и выплывают разные соображения относительно физиономики — возможного узла, где сплетаются духовное и материальное, и главное уяснить — как сплетаются, если таковое представляется не только умозрительно. Начну, пожалуй, с сомнений. Говорят о детях: пошел или пошла в мать или в отца. Внешностью — телосложением, лицом или — характером, способностями? А не бывает ли так, что удивительная внешняя схожесть совсем не означает такое же наследование духовного склада? Или это парафии разных генов — ежели так, то где искать соответствие телесного духовному?

Или еще такой довод "против": в последние годы на телеэкранах и в иллюстрированных изданиях появляются портреты "двойников" знаменитостей, и сходство порой прямо-таки поразительное. Внешнее. А на поверку выясняется, что как личность "двойник" ничуть не похож на оригинал. Или в чем-то похож, а то и во многом, но просто не было такого случая выскочить в "Наполеоны"? В связи с этим неплохо было бы, если бы физиономика была как-то узаконена наукой; скажем подробные тесты выявляют тонкие различия в интеллектуальной и эмоциональной сфере близнецов и — параллельно такие же нюансы различий в их облике...

Все-таки нельзя не признать, что критерии науки, подлинного знания далеко ушли от минувших времен, и на примере той же физиономики это хорошо видно. У некоторых из ее приверженцев, в том числе у Лафатера всерьез сквозь соображения о том, что некоторое сходство личностей с известными животными может указывать и на определенную похожесть характеров. Представления о характере тех или иных животных, тем более, об их "душах", основано у нас, если не на почерпнутом из сказок и басен, то исходя из их образа жизни, привычек. Положим, Гоголь сравнивает Собакевича с медведем, можно продолжить: Ноздрев — задиристый козел, Манилов — безвредный барашек, Чичиков — хитрый кот-мурлыка... И остается только предполагать, как в иных верованиях представляется переселение душ, в частности, в животных и обратно — что при этом сохраняется, но сейчас не об этом.

Когда душе неуютно

Я так думаю: в нестабильном изотопе крепится "атомная душа" — и рано или поздно, через долю секунды или миллионы лет не выдерживает, и единственно что может сделать — распустить составляющие части атома ( а ну — как вы "по науке" объясните — почему это происходит именно через такое-то время? ), — авось удастся им объединиться с душой монады более удачливой, что на подхвате. И так же неугомонная душа каждой звезды в небе творит ее судьбу неповторимую. И эта судьба связана с рождением микромонад — атомов, в том числе о которых мы не раз говорили — углеродных.

И на Земле суждено этим атомам в мириадах живых существ — от вируса и былинки до кита и человека — создавать основу того, на чем держится душа каждой живой монады. И чем больше потенциал Ин в монаде, ее свободы действий, ее возможностей, — тем больше оснований у нее добиваться самоутверждения как монады наивысшей из возможных вариантов стабильности. Однако — к чему мы ведем — при этом особое внимание следует обратить на "поле монады", на ту сферу, так оказать, ее интересов, которая и позволит, точней сказать, позволяет подняться на ступеньку выше по монадной лестнице или, по меньшей мере, занять более устойчивую позиций на своей ступени.

И у каждого живого существа, опять-таки — от вируса до кита, от кустика земляники до вдохновенного поэта — все это, и то, и другое, и третье, и четвертое — предполагает взаимодействия в поле возможного влияния — во имя той цели, которая обозначена для монады, не телеологически, а естественным стремлением к наибольшей устойчивости во времени и наиболее полной, снова-таки, насколько это возможно, свободы, зависящей от степени духовного потенциала. "Душа" или, как мы условились обозначать Ин монады — обуславливает наиболее рациональную структуру, совместимость и взаимосвязь монад низшей ступени, входящих в высшую. В то же время монада, в зависимости от обстоятельств, может рассчитывать на определенную свободу действий — чем выше она на "духовных" ступенях, тем больше ее Ин-потенциал, тем эта свобода разнообразней.

Вирус способен надолго затаиться, а в организме животного или человека каждый вид этих микроорганизмов действует по-своему, от чего, понятно, нам не легче, но если бы мог провоцировать не один недуг, а несколько — было бы еще хуже. Однако и в пределах отпущенных ему, вирусу возможностей — начинает бешено размножаться и распространяться — растет его влияние, грозя порой эпидемией... И земляничка — знай тянет корешками из земли то, что необходимо для роста и полноценного развития, и микрокапельки влаги, и солнечные лучи ловит даже в древесной тени; а то и ненасытно на солнечной лужайке; и созревают ягодки — ранние и поздние, на радость ее земляничной душе, и нам, когда набредем на эту поляну...

Каждая монада как бы предвкушает то "поле", в котором могла бы развернуться, и разворачивается, как только это становится осуществимо: и атомом углерода, и молекулой РНК, и кустом земляники — посредством контактов с окружающими атомами, молекулами, растениями, — что приводит к разного рода трансформациям и метаморфозам монад. Эти поля узаконены или отчасти узаконены наукой: гравитационное, магнитное, электромагнитное, тепловое, радиационное. Правда, в микромире, на субатомном уровне вроде бы действуют силы, не совсем совпадающие с этими полями, да и в мире звёзд и галактик как будто бы возникают поля иного порядка, наподобие, например, "черных дыр"...

Ранее говорилось и о том, когда, как и с чьей легкой руки в науку вошел термин "биополе", получивший наконец в науке, если не полные "права гражданства", то, если можно так сказать, — "вид на жительство". Зафиксированные факты бесконтактного влияния одного растения на другое поблизости, или опять-таки бесконтактное тепловое, снимающее болевые ощущения — гипнотическое воздействие рук человеческих — так называемых экстрасенсов и другие реальные, экспериментально подтверждаемые явления свидетельcтвуют о том, что биополя действительно существуют.

Эта глава начиналась с постулата о несовместимости внутреннего поля, "души" нестабильного изотопа и материального воплощения, структурирования. И такая скрытая — еще не совсем несовместимость, но неудовлетворенность, благодаря наличию внешнего поля монады — дает возможность организации совместно с другими монадами — сигмонады. На каком-то этапе эволюции некоторая несовместимость внутреннего и внешнего должна была как-то нивелироваться: не вооруженный ядом уж маскировался под гадюку — может быть, не самый удачный пример мимикрии, когда внешний вид безобидного походил на угрожающий, или маскировка под внешнюю среду давала хищнику шанс подкрасться к жертве незамеченным. Намечается возможность распространить влияние своего "поля" вовне. Птичий самец, также и медведь по-своему обозначают свои "зоны принадлежности" в лесу. И особенно неустойчивость "внутреннего поля" — души, несовместимость ее даже с собственным физическим существованием оборачивается различными проявлениями: от так называемой нетрадиционной половой ориентации или внутренне ощущение себя некомфортно — не как противоположный пол, что в наше время сделалось исправимо — до жажды окружения собственными, подвластными — тут уж уместно "объектами": жилищем, хижиной или дворцом — заметим, что пределов здесь нет; рабами или иного рода подчиненными; счетами в банке или домашними животными — тоже "своими". И кроме власти естественного "вожака" как у животных стремление распространить и свою духовную власть, "поле" своей души — религией, поэзией, музыкой, славой... Но я, кажется, с этим забежал вперед...

Прямо в душу

Поле монады постоянно начеку, настороже: как бы не дать низринуть себя на низшую ступень в Ин-иерархии, и не упустить возможность взобраться повыше, пусть вкупе с монадами, с которыми свяжет судьба. Разве это не подтверждается земным бытием молекул воды — в реках и морях, снежинках и ледниках, в травинке и в мозгу? А как, подумайте, сочетается строго управляющая всеми "правами и обязанностями" пчел "душа улья" по Метерлинку — с той свободой ориентации в поле в буквальном смысле — гречаном или хлопковом, на лужайке, пестрящей разноцветьем...

Особые формы существования живых монад предопределили и обостренную их чуткость к монадным полям — как внутри организма, так и вовне. Классическая теория эволюции, на мой взгляд, особенно неубедительна при рассмотрении возникновения органов чувств и их разнообразной трансформации — да, их эволюцию отрицать смешно — от фасеточных глаз мухи до острого цветного зрения человека, это же относится и к другим органам чувств, однако вся суть в движущих силах такой эволюции, в частности, органов чувств.

Поскольку намечается, что называется, нетрадиционный подход к "полям", присущим монадам, а живым в особенности, полям лишь отчасти совпадающим с выявленными наукой, хотелось бы в разговоре об этих монадных полях оттолкнуться от чего-то более или менее понятного, знакомого, ощутимого, ибо без такого перехода мы должны перескочить пропасть, за которой можно опереться лишь на веру или мистику. А речь пойдет о том, что называют органом зрения, о глазах — через которые смотрит душа в мир, но и через них можно заглянуть в душу.

Начнем издалека, надеясь, что и теперь читатель не посетует на это — автору кажется, что и это будет "по делу", и не безынтересно. Хотя — все больше стремлюсь держаться собственных впечатлений, то есть того, что запечатлелось в душе моей давно или недавно, и еще той информации, которая кажется мне достоверной, сравнительно новой — не для "незнаек", и такой, что "работает" на общее направление этой книги, а, может, навсегда рукописи, пока не сгинет ...

Ветви растущего в одной из комнат моей квартиры, куда лишь чуть-чуть заглядывает Солнце, — лимона ( теперь уже его обрубок с частью листьев во вторую половину дня озаряется солнечными лучами в другой комнате ), а тогда, как я заметил, разворачивается и тянется к окну, чтобы принять хоть немного больше солнечной энергии, забредших ненароком лучей. Гипотеза, объясняющая явление фототропизма у растений — в общих чертах неравномерное распределение света вызывает в определенных клетках растения повышенное содержание одного из регуляторов роста и развития — ауксина, и это приводит к тому, что растение занимает по отношению к Солнцу наиболее выгодное положение. Как тут не вспомнить подсолнухи, поворачивающие "головы" к Солнцу в течение дня по мере прохождения светила по небосводу. Есть некоторые виды цветов, раскрывающиеся в зависимости от степени освещения.

Это говорит — на характерных примерах — о том, что с самого зарождения живого на Земле для него стало весьма важным восприятие "светового поля", все более развивающихся видов, разве что за исключением совсем глубоководных или таящихся глубоко в почве организмов.

Разрешающая способность

Одно из весьма примитивных живых существ — дождевой червяк, вроде бы тоже большую часть жизни проводит в земле. И чутко воспринимает то, что можно именовать "виброполем", то есть колебания почвы, вероятно, на генетическом опыте подразделяют на привлекательные и угрожающие, и тем самым определяющие нехитрые маневры червяка. Однако этого оказалось мало, особенно когда приходится вылезать на поверхность земли. Тогда возникает необходимость хотя бы отличать свет от тьмы, ощущать — с какой стороны надвигается тень, таящая возможную опасность.

И для этого по всей поверхности тела червя расположены фоторецепторы. Предположим, что уловитель света, который расположен у головы, вдруг перестал преображать лучи — поскольку их не стало — в электрохимические сигналы. Затем то же происходит со следующим "по ходу червяка" участком, как принято говорить о нумерации вагонов поезда — "с головы". Все это означает, что внезапно наступает какая-то зловещая тень, и нервная система червяка в соответствии с выработанным инстинктом — по вспыхнувшим сигналам дает команду: "вперед!.." Или — туда, куда безопасней податься червяку при подобной игре света.

Верный своей монадологии, я уверен в том, что в ходе становления этого вида такая возможность реакции на световые лучи была не только заложена в его Ин — информационном поле, но и предполагала необходимость ее реализации. И каждый прыжок на вышестоящую ступень эволюции также обуславливался детальным планом существа данного вида — от кончика носа до кончика хвоста, включая органы чувств, в том числе и зрение. Глаза муравья, улавливающие за пределами видимой нами радуги и ультрафиолетовое излучение — и такое, оказывается, возможно.

Глаза стрекозы, в которых отражаются разбитые на сектора контуры видимых объектов — неподвижные или смещающиеся. Шарнирные, автономные — правый и левый — глаза хамелеона. Динамичные, вытянутые зрачки кошачьих, расширяющиеся до предела, чтобы хоть что-то видеть почти в полной темноте. Зоркое зрение орла, словно через бинокль разглядывающего с небесной выси мелкую земную добычу. Глаза зайца, недаром прозванного "косым" — способные наблюдать и за тем, не подкрадывается ли кто из хищников сзади. Трудно переоценить то, как орган зрения помогает любому или почти любому живому организму, начиная с насекомых, ориентироваться в окружающем мире и в жизни, по-своему для данной монады воспринимаемое — именно поле зрения.

А словосочетание "разрешающая способность", заимствованное из оптики, где, скажем, разрешающая способность микроскопа электронного, увеличивающего в 30000 раз на порядок больше, чем обычного с увеличением в 3000 раз, — хотелось бы в этом нашем контексте повернуть по-иному. Способность органа зрения выуживать из наблюдаемого им ежесекундно и ежечасно как можно больше той информации, что задерживается в мозгу или в душе, если угодно — при условии, что пригодится.

Рабочая пчела найдет любимый ею яркий цветок с нектаром, и отличит свою сестру от трутня, тем более осы? или шмеля; воробей не промахнется, склевывая крошки, собака через весь двор кинется на встречу едва замеченному хозяину; белка лихо махнет с одного дерева на верхушку соседнего: цыплята побегут не раздумывая за квочкой; оса постарается ускользнуть от не слишком проворной мухобойки; глупая рыба обрадуется наживке на крючке; а сообразительная обезьяна прикинет — как ей в эксперименте с ящиками добраться до вожделенного банана... И кто объективно оценит, какую роль сыграло зрительное восприятие мира для эволюционного процесса, ибо оно способствовало становлению себя как вида при мобилизации своих возможностей осваивать многообразное пространство.

Думается, для лучшего понимания сказанного не мешает проиллюстрировать эту мысль характерным примером из жизни земноводного, лягушки. Может быть, той самой с "оранжевым брюшком", которая неожиданно сожрала бедного кузнечика. Ах, если и впрямь "сидел в траве", как сказано в песенке, и не рыпался... Но — стоило ему дернуться, как желтобрюхая хищница ловко схватила его.

Ведь если бы вокруг лягушки валялись десятки свежеприбитых кузнечиков, то мучимая голодом, она не проявила бы никакого интереса к близлежащей пище. К неподвижной, ибо инстинкт заставляет ее бросаться на добычу лишь тогда, когда в поле зрения улавливается движение объекта. Отчасти это свидетельствует об уровне интеллекта. Проделаем такой опыт. Несколько лягушек сидят в ящике с прозрачными "окошечками" разных цветов. Если их спугнуть, они прыгают в определенные окошечки. А именно — в голубые, и нетрудно догадаться почему: в естественных условиях при опасности лягушка спасается прыжком в воду.

Точно так же едва вылупившиеся птенцы чаек предпочитают красный цвет — ведь инстинкт побуждает их тянуться к красным клювам родителей — отсюда на первых порах они могут получать корм. А можно ли утверждать, что окраска многих цветов, красный цвет ягод той же спелой земляники, как и запах — нарочно нацелены для привлечения опыляющих насекомых или животных, распространяющих семена? Как бы то ни было, в ходе эволюции "разрешающая способность" органа зрения в широком смысле, то есть получения существенной для жизни информации — становилась многоплановой и возрастала по мере развития интеллекта.

В этой связи стоит затронуть высказанное Шпенглером во второй части "Заката Европы". Отмечая, что зрительные восприятия мира оставляют, выражаясь языком нашего временен, львиную долю получаемой из внешнего мире информации, с чем, в общем не нужно спорить, автор как-то туманно говорит о музыке и ее восприятии человеком, и вообще то, что проходит через орган слуха по Шпенглеру вроде бы отходит на второй план. И, если уж зашла об этом речь, то Шпенглер сосредоточившись в основном на истории человеческой культуры в широком смысле — лишь бегло останавливается на истоках — в мире природы, и, может быть, в этом кроется, как по мне, если не ущербность, то неполнота концепции о движущих силах эволюции вообще и человеческой истории в частности. Цитата из рассуждений об органе зрения: "Мы ничего не знаем о мире бабочки, чей кристаллический глаз не создает изображения, о мире наделенных чувствами, но безглазых животных". "Кристаллический", наверное, точнее фасеточный глаз насекомого необходим и достаточен каждому виду для выживания или проживания в соответствующих условиях, и сегодня думается, энтомологи уже могут моделировать xapaктеp и поле зрения той же бабочки. И о мире "безглазых" и их реакции на освещение мы говорили выше, приводя в пример червяка.

И еще цитата оттуда же: "Что-то во вселенной, что никогда не будет доступно нашему пониманию, создает орган тела — глаз, вместе с ним ему полярное — свет". Как понять вторую часть этой фразы? Но это "что-то вo Вселенной" — та движущая сила самоорганизации с акцентом на монадное использование возможностей большей свободы, духовности — в понимании того же Шпенглера — правда, исключительно к представителям "аристократов духа" — сверх животного существования. Но это — предварительные замечания — попутно к нашей трактовке роли органа зрения у живых существ и у человека. Кот, равнодушный, как правило, к происходящему на телеэкране, тем не менее, любит порой сидеть у окна или нa балконе, наблюдая за тем, что делается на улице, во дворе. Да и белка, когда не слишком занята, не сводит глаз с происходящего там, внизу, — из чистого любопытства. Интересно, каким представляется мир новорожденному человеку? Верно ли утверждение, что поначалу он видит мир "перевернутым", как бы стоя на голове, а затем какой-то рычажок разворачивает картину на 180о? А как много может увидеть человек и невооруженным глазом! И видит, и не видит. Замечает и не замечает. И в буквальном и переносном смысле — недаром в Пушкинском "Пророке" сказано "и виждь, и внемли", ведь и до этого не посвященный в пророки не был слепым, тем не менее, выходит, не видел того, что должен узреть пророк...

Смотреть и видеть

Допустим, вы ищете какой-либо предмет в доме, и он в поле вашего зрения, однако вы продолжаете его искать, иной раз долго и безуспешно. Бывает? Или в лесу ваш спутник зовет вас полюбоваться затаившейся пичугой. "А где она?" — "да вон, на том дереве, ближе к верхушке, неужели не замечаешь?". "Где, не вижу", хотя зрение у вас нормальное. Зато, как приметите то, что ускользало от взгляда, станет странно, что не увидели сразу. То же случается и в более строгом "детском" варианте с "загадочными" картинками — когда в паутине множества линий нужно обнаружить определенное изображение.

Как тут не вспомнить и неувядаемого Шерлока Холмса, который не раз подмечал то, что ускользало от вроде бы внимательного его друга, или — на выставке фоторабот нас поражает, может быть, в первую очередь даже не содержание кадра, а взгляд, точка зрения — опять-таки и в буквальном и в переносном смысле — фотохудожника, фоторепортера. И подумалось: а нельзя ли уподобить собственно глаз в анатомическом или физиологическом плане — бесстрастному объективу фото или кинокамеры, а мозг — фотографу, оператору кино, а, может, верней, режиссеру той бесконечной, на всю жизнь, на все жизни киноленты, фрагменты которой порой причудливо смотрятся во сне?..

Не знаю, как кто, но в последнее время я стал замечать — подходящий глагол подвернулся "замечать", — что прикрыв веки, в отличие от Вия, я вижу — но не то, что передо мною сейчас, а другие изображения. Иногда лица, отчетливо, но никогда не могу определить — виденные мною когда-либо в жизни или нет, впрочем, опять же иногда — совсем знакомые лица — моих близких. Бывают и видения напоминающие картины абстракционистов, а вдруг — какие-то здания, цветы, но на глазах, вернее, в глазах — ежесекундно меняют очертания, расцветку, исчезают, сменяются новыми. И я не знаю, закрывая глаза, возникнет ли какая-нибудь картина или неясная полутьма...

А уж во сне — сознание, которое не совсем дремлет, отмечает при всей реальности или нереальности ситуаций, в которых оказывается "я" во сне, необычайную достоверность зрительную тех помещений, зданий, растений, лиц — вплоть до мельчайших деталей, оттенков цвета, на чем сознание вдруг фиксирует во сне свое внимание. Некоторые художники могут нарисовать весьма схожий портрет "по памяти", и наличие зрительной памяти не вызывает сомнений, но вот во сне порой твое "я" блуждает не только в местах знакомых, хотя бы в дальнем детстве, но и совершенно новых, и, вместе с тем, столь же отчетливо представляемых...

Действительность отражается в глазах, как в зеркале, но это особенное зеркало, неразрывно связанное с зазеркальем, где вырисовывается свой мир. Насколько этот мир соответствует реальному? Проделайте простой опыт: приблизьте левую руку, к глазам, а правую вытяните. Взгляните одновременно на обе ладони — какая больше? Смешной вопрос — обе одинаковы. Однако это противоречит законам оптики, по которым предмет должен казаться меньшим по мере удаления. Характерен пример из рассказа Эдгара По, когда взглянув в окно, герой, от имени которого идет повествование, ужаснулся виду странного чудовища, ползущего по отдаленному холму пока не понял, что это он проецирует на даль движущуюся гусеницу — по оконному стеклу.

Автор книги, во многом посвященной данной теме "Разумный глаз" Р. Грегори рассказывает об исследовании зрительного восприятии людей, живущих в густом лесу: "...Представляет большой интерес, поскольку они не видят предмета на большом расстоянии, так как у них в лесу имеются лишь небольшие свободные пространства. Когда их вывели из леса и показали на объекты, расположенные на большом расстоянии, они воспринимали их, не как удаленные, а как маленькие. У людей, живущих в условиях западной культуры, подобные искажения возникают, когда они смотрят вниз с высоты". Должен заметить, что проведя большую часть жизни на 4-ом, 6-ом, теперь 10 этаже, я с балкона не воспринимаю людей или автомашины на дорогах в нереальных масштабах.

Чрезвычайно интересны новейшие исследования — тонкие, с помощью достаточно сложной аппаратуры, — того, как происходит последовательный прием более или менее сложной зрительной информации. И впрямь идет режиссерская или операторская работа — чередование общих планов, средних, крупных. Да понаблюдайте со стороны, как любящая женщина оглядывает лицо своего любимого... Она как бы старается в этот эпизод воплотить свое, так сказать, внутреннее, если можно выразиться, — либидо-восторженное отношение к своему — не хочется говорить "партнеру" — любимому. Если мы вместо "она" подставим "он" суть не изменится.

"Внутренняя установка" срабатывает и в обычных ситуациях, например, в лесу — в зависимости от того: собираете ли вы грибы или ягоды, опасаетесь змей или высматриваете целебные травы — ваше зрительное внимание акцентируется на то, чей образ запечатлен в вашем мозгу. Что, как говорят, бросается в глаза, когда листаем книгу "по диагонали", глядим на набегающие морские волны, любуемся звездным небом?.. И надо ли ссылаться на то, что художники один и тот же пейзаж изображают каждый по-своему, — чтобы подтвердить, что все мы видим мир по-разному?..

Можно отметить и такой момент — не случалось ли вам вдруг подумать о каком-либо знакомом на улице, в общественном заведении. И опять же вдруг увидеть его, но уже не краешком глаза, когда эта информация балансировала между подсознанием и сознанием. Не следует ли из этого, что, согласно одной гипотезе, в душе нашей сохраняется всё-всё, когда-либо виденное, И, может быть, виденное нашими предками — такого рода прапамять...

Что говорят глаза

Что ведь интересно: вряд ли кто-либо из прочитавших этот заголовок воспримет его как затейливую метафору. Но только ли этот орган чувств красноречив? Наверное острословы могут побалагурить о том, что говорит им форма носа или чьи-то уши, но на этом почти все и завершится. Да и в художественной литературе, когда доходит до описания внешности героев, то столь важные органы чувств, как носы, уши, не говоря уже о коже, языке во рту — редко удостаиваются внимания. То ли дело — глаза...

Помните — в Гоголевском "Портрете" — глаза чародея оживают на полотне?.. Это — из области сверхъестественного, но когда смотришь на портреты кисти Тициана или Крамского, тебя поражает чудо искусства. А не следует ли из этого, что при определенном сочетании рисунка и цветов появляется то выражение глаз, которое и впрямь многое говорит о том, кому они принадлежат? Если это действительно так, то не о чем рассуждать, но давайте, исходя из жизненного опыта — моего и вашего, и запечатленного на бумаге разными людьми — опять-таки действительного или воображаемого, решим: существует ли феномен "говорящих глаз" или нет, а если да, то какие из этого могут следовать выводы.

Какие же? Мы уподобили было глаза ирреальному "прозрачному зеркалу", — когда отраженное вроде бы корректируется из зазеркалья. Но если так, то, может быть, через такое прозрачное зеркало можно и в зазеркалье заглянуть, и уловить взгляд оттуда? Позвольте, — остановит нас научный работник, специалист, правда не уровня академика Бехтеревой, возглавляющей Российский институт мозга, и о соображениях которой мы поговорим особо, — позвольте — какое такое зазеркалье? При паталогоанатомических исследованиях, пускай на трупах, или при операциях трепанации черепа; в случаях, наконец, когда по тем или иным причинам у человека вообще отсутствует глазное яблоко — что за ним?

Мозг: с виду нечто не слишком привлекательное, студнеобразное, недаром больше, чем наполовину напитанное водой; и под микроскопом миллиарды клеток, видимо, как-то связанных между собой. Что ж, после предыдущих дифирамбов глазам человеческим, тому — что и как они способны видеть, — заметим — многое, так сказать, не для органа зрения. Что могут "сказать" глаза, когда перед ними, например, магнит, радиоактивный изотоп, полупроводник, кроме разве того, что это какой-то предмет? Всегда ли мы можем отличить алмаз от ограненного стеклышка, и прозреть в маковом зернышке красное пламя цветка или вызревание наркотика, так странно действующего на мозг?..

Иначе говоря, мы как бы прозреваем лишь тогда, когда проявляются скрытые свойства монады. Не так ли и с мозгом — когда мы смотрим — глаза в глаза? "Орудия чувственного зрения" — как замечательно определил Даль, но они же — очи, шары, талы, буркалы, биньки, зенки, гляделки... Не литературные синонимы? Почему же — у Блока вполне уместно при встрече пошлого офицерика с опоэтизированной было девушкой "У озера": глядят "...его гляделки в ясные глаза..." и — в том же словаре Даля: "взгляд — свойство или качество этого действия и само направление глаз, как немой но высшей речи человека". Вот вам и "говорящие глаза"!

Это о взгляде исключительно в буквальном смысле слова. И уж каким только не бывает такой взгляд человеческих глаз: внимательным и рассеянным, веселым и грустным, приветливым и злобным, недоверчивым и влюбленным, равнодушным и безумным. Со всевозможными взглядами можно столкнуться, встретиться на каждом шагу, если ваш собственный взгляд будет достаточно проницательным, пристальным, да, на поразительном портрете Льва Толстого кисти Крамского и впрямь к глазам или взгляду писателя зритель может высказать немало разных эпитетов. А вот как описывает свое первое впечатление от знакомства со Львом Толстым известный русский юрист А.Ф. Кони: "Две вещи бросились мне прежде всего в глаза: проницательный и как бы колющий взгляд строгих серых глаз, в которых светилось больше пытливой справедливости, чем ласкающей доброты, — одновременно и взгляд судьи и мыслителя, — и необыкновенная опрятность и чистота eго скромного и даже бедного наряда..."

А как много открывается нам в произведениях Льва Толстого, когда автор рисует глаза, взгляд своих героев. Анна Каренина знала, чувствовала, как блестят ее глаза в темноте — художественная деталь, восхитившая Чехова, но ведь совершенно необъяснимо — как Анна могла видеть свои глаза или ощущать их блеск... Вспомним и такой эпизод из "Войны и мира", когда Николай Ростов предстает перед подозреваемым в краже Телятиным, офицером "с бегающими глазами". "Ну что юноша, — сказал он вздохнув, и из-под прищуренных бровей взглянул в глаза Ростова. Какой-то свет глаз с быстротой электрической искры пробежал из глаз Телятина в глаза Ростова и обратно, обратно и обратно, все в одно мгновение".

И этот взгляд открыл обоим все; мы верим автору, мы видим ощущаем, как все было, знаем по собственному жизненному опыту. Но пусть эрудированный физиолог, биолог, психолог, наконец, прокомментирует в строго научных понятиях — что же произошло в описанном эпизоде. Какой "свет глаз" метался между этими двумя людьми?

Откроем "Олесю" Куприна — это уже почти XX век. Просвещенного героя повести изумляет простая девушка, правда, дочь колдуньи, "ведьмы". "Что бы вам такое показать?" — задумалась она. — Ну хоть разве это вот: идите впереди меня по дороге... Только смотрите, не оборачивайтесь назад..." Затем произошло следующее: "Я пошел вперед, очень заинтересованный опытом, чувствуя за своей спиной напряженный взгляд Олеси. Но пройдя около двадцати шагов, я вдруг споткнулся на совсем ровном месте и упал ничком". Вскоре тот же трюк повторился вопреки настороженному сопротивлению героя повести: "Еще десять шагов, и я вторично растянулся во весь рост". Целый абзац повести посвящен ссылкам на исследования французских ученых — попытке с научных позиций объяснить происшедшее. Но вот и непосредственное ощущение взгляда девушки: "Ее тонкие брови вдруг сдвинулась, глаза в упор остановились на мне с грозным и притягательным выражением, зрачки увеличились и посинели. Мне тотчас же вспомнилась виденная мною в Москве, в Третьяковской галерее, голова Медузы, уж не помню какого художника. Под этим пристальным странным взглядом меня охватил холодный ужас сверхъестественного".

Современники Лермонтова, его друзья вспоминали, что у него был "тяжелый взгляд", и что не раз убеждались в том, что поэт своим взглядом заставлял оборачиваться того, кому он глядел вслед — разумеется, если Лермонтов именно этого добивался. Приходилось слышать и в наше время, особенно от представительниц прекрасного пола, что они иной раз чувствуют на себе чей-то взгляд, хотя не видят смотрящего; допустим, таким образом, ощущают чье-то присутствие в помещении, где, кажется, кроме них никого нет...

"Но человека человек послал к анчару властным взглядом..." — этот Пушкинский образ мы можем принять буквально. Вот правитель приказал своему подданному доставить ветку смертоносного анчара, и тот, сознавая, чем может кончиться для него такой поход, заколебался, но "властный взгляд" господина не оставлял ни малейшего шанса для отступного. Но тут опять-таки скептик может сослаться на "сдвинутые брови", мимическую картину с едва уловимыми нюансами игры мышц вокруг глаз, которые чутко воспринимаются как соответствующие сигналы и мысленно переводятся на язык эпитетов, относящихся ко взгляду: "властный", "ласковый", "умоляющий", "презрительный", "восторженный", "холодный"...

А как же с требованием "смотри мне в глаза", обращенным к тому, кто подозревается во лжи? Или к этому можно найти то же объяснение. Ну, хорошо, владыка царства послал на погибель раба "властным взглядом", допустим, — а может ли какой-либо человек реально "послать" взглядом хотя бы пылинку — вдогонку за другой пылинкой? Речь идет о том, что в общем получило наименование телекинез. С давних пор, особенно на Востоке люди знали о таком феномене и верили в то, что у некоторых лиц с особыми способностями — врожденными, выработанными постоянными тренировками, — возможно достижение эффекта телекинеза.

Ученые весьма холодно относились к таким сообщениям, думается, по трем причинам. Первая: у каждого была определенная сфера научных интересов в области физики или биологии, и телекинез был явно в стороне от едва ли не любой темы научной работы. Второе: ученые требовали от каждого изучаемого явления, которое они рассматривали или могли приступить к рассмотрению — или строго документального подтверждения, как, скажем, солнечного затмения, или — предпочтительно — повторения в различных, достаточно оборудованных лабораториях экспериментов с теми же результатами. В противном случае явление могло подпасть под разряд иллюзии или мистификации. И третье: явление должно как-то вписываться в существующую научную картину мира, иначе, как в известном опыте Майкельсона по определению изменения скорости света по отношению ко встречным объектам — требовало свежей гипотезы, опять же согласующейся с фактами.

До поры, до времени телекинез, как сказано, почти не интересовал ученый мир, хотя, надо отдать справедливость, во все времена находились ученые, которые, не в пример Канту, не отвергали с порога то, что можно было отнести к категории "сверхъестественного". И вот уже в недавнее время в одной из лабораторий свои необыкновенные способности демонстрировала Нинель Сергеевна Кулагина, которая прошла Отечественную войну в танковом полку, была тяжело ранена. Человек по свидетельству окружающих — исключительно добросовестный и самоотверженный. Когда она находится в "рабочем режиме" — у нее вдвое поднимается кровяное давление, меняется даже формула крови. Но она героически старается помочь ученым постичь сущность ее замечательных способностей.

Из газеты "Известия": "В итоге ленинградские ( это было еще до переименования города ) ученые смогли установить, что Кулагина создает на расстоянии воздействие на весы, в том числе сквозь стеклянную преграду, рассеивает лазерное излучение некоторых длин волн, генерирует импульсы магнитного поля". Исследователь "...обнаружил с помощью датчиков периодически доходившие от Кулагиной акустические импульсы — щелчки, которые длились всего сотые-десятые доли секунды".

Как же это понять — и о таких экспериментах, и о "говорящих глазах", взгляде, несущем особую информационную или энергетическую нагрузку? Этот вопрос адресован не столько ученым мужам, от которых пока все равно не дождешься вразумительного ответа на основе новейшей физики, сколько себе и своей монадологии. И тут ответ находится вытекающим из предыдущих рассуждений.

Между нами

Речь, прежде всего, идет о соотношении монады и ее поля. Того, в котором возможна реализация потенциальных "способностей" монады. Того поля, из которого черпается Ин других монад и им передается своя. Мы по традиции представляем себе подобное поле аналогично гравитационному или даже тепловому — убывающему по мере удаления от монады, или — если аналогично радиоволнам, то как бы существующим сами по себе, без привязки к источнику излучения — заполняющими все пространство, в котором отсутствуют помехи. Нет, монадные поля — это, наверное, нечто иное.

До этого момента читатель мог смириться с нашей трактовкой монадного поля, как некоего пространственного окружения монады при расплывчатости, неопределенности сферы влияния, границ этого поля. Но — тут начинаются парадоксы — монадное поле распространяется не только в пространстве, но и во времени. Подобно монаде живого, вернее, в живом этот феномен проявляется достаточно явно. И в этом плане нужно быть готовым, как говорится, ко всему.

Если душа человеческая обитает в теле, в голове или преимущественно в голове, то, наверное, уместно взятое напрокат выражение "дом души" — применительно к этому образу. Нетрудно продолжить аналогию, сравнив глаза с окнами, через которые душа смотрит в мир, да и сквозь эти окна мы порой как бы заглядываем в душу. Дом души, пожалуй, лучше уподобить вполне современному дому, который связан с окружающим миром радиоволнами, телефоном, энергетическими коммуникациями, даже подзорной трубой.

И, снова-таки, продолжая аналогию — дом дому рознь, дом, в котором oбитaют ленивые и непритязательные жильцы, которых мало что интересует в мире и которыми никто особенно не интересуется, дом, где господствует принцип "день и ночь — сутки прочь", где не озаряет жизнь даже та духовная близость, что связывала Гоголевских "старосветских помещиков". И — дом-дворец, в котором выдающиеся люди — всегда желанные гости, впрочем, как и просто настоящие друзья, где звучит музыка, рождается любовь — но не сводимая к "интимной близости" — между случайными посетителями, манят взор прекрасные картины, обсуждаются новости, а не дежурные сплетни; и споры восторженно-горячи и возвышенны... Или дом — штаб дьявольских сил, где все нацелено на разорение или разрушение других домов — силой, точнее, насилием, хитростью, любой ценой...

Как я понял Шпенглера, он разделяет те же души людские, по принадлежности к сословиям или религиозным и тому подобным группам — на "существующие", то есть ведущие полуживотный образ жизни, и "действующие", так сказать, движущие развитие культуры в широком смысле, цивилизаций. Мне представляется такое деление весьма условным, хотя я согласен с тем, что значительная часть населения стран и Запада и Востока живет, можно сказать, преимущественно инерционно, пассивно участвуя в поддержании установившегося порядка вещей в своем государстве или общине, отдавая при этом дань моде, веяньям новшеств не слишком радикальных; в то время, как более активные индивиды — ceгодня я бы не замыкал их в рамки региональные, сословные — многое за XX век изрядно переболталось — по моему определению творческие личности разного уровня меняют ход истории — без оценок пока — в лучшую или худшую сторону.

Дому души небезразлично — и где он находится — что вокруг него, и над ним, и под ним. Я верю, кстати, утверждениям, что дома могут быть построены, как храмы, на местах "благословенных" — не свыше, разумеется, а наоборот — благотворными флюидами из-под земли, волнами, полями; или — "гиблыми" — по тем же обстоятельствам, но со знаком минус, и это, прежде всего, так или иначе отражается на самочувствии, здоровье жильцов. А как здорово, когда рядом с домом что-то привычное, свое... И хорошо, наверное, когда ты понимаешь, и это на самом деле так: та земля, где стоит твой дом — твоя, и ты можешь и должен ее улучшать, украшать и радоваться, когда это делают окружающие, родные — по крови, а лучше — по душе. У нас, как я понимаю, иное... Правда, у кого это — у нас?..

Пушкинское поле

Отчего в начале этой части рукописи или книги завел я речь о Пушкине, и о том, что хоть как-то связано с ним, а затем вроде бы неоправданно свернул на дорожку, где произрастают возделываемые мною, моей мыслью и душой монады, а теперь, словно спохватившись, рванул назад?... Движение луча, как известно, в пространстве — по прямой, правда, по Эйнштейну, и его отклоняет мощный источник тяготения вблизи, но — и водная толща, и стекло, и алмаз, и зеркало меняют путь луча, и свет моей мысли так же петляет — то наткнется на какую-то строку в книге или журнале, то заставит отшатнуться нечаянная встреча, то подспудно отклонится ход мысли сквозь сон...

И парадокс в том, что только так можно идти "дорогою свободной", не смея насиловать себя же какой бы то ни было предвзятостью, доверившись тому, что твое монадное поле само, по высшим законам совместимости организует и то, что воспринимаешь, и то, как стремишься закрепить свое Ин, свое "я" в бесконечности монад — близких и дальних. Вот таким образом и подходим мы к тому, если не главному, то, вероятно, очень важному в приложении монадологии к тому, что определяет жизнь нашу. К монадам, стоящим на достаточно высоких ступенях, хотя не пренебрегаем и стоящими на низших: от бесконечно-малой, что, может быть, вкупе с другими рождает элементарную частицу, включая монаду — галактику, и монаду — пчелу, или по созвучию — хламидомонаду, и город, и семью, и нацию...

И у каждой монады — свое место на бесконечной лестнице, и на одной из уходящих далеко в высь ступеней — монада по имени Пушкин. И бывшие монады зависят от заложенного Ин-души, будь то атом углерода, молекула воды, улей или каждый из нас. И у каждого свое "поле" восприятия окружающего в самом широком смысле, и так же влияния на него. В свете сказанного — если и Пушкин — монада, то каково поле этой монады? И впрямь необъятно — мы было только затронули его "западное" крыло: Руссо, скептического Бейля, мадам де Сталь... А тут и русский вельможа, которому посчастливилось дважды — и знавать Париж той эпохи ХVIII века — сердце западного мира, и навеки воплотиться духом своим в Пушкинском послании к нему. И "век Екатерины" с неистово-обреченным Пугачевым, печальником о судьбах обездоленных Радищевым; и век Петра — при нем достаточно "жестокий" и столь обнадеживающий; и мечтанья Фонтенеля, и "ласки легковерных дев"; и лицейскую отроческую дружбу, от которой в жизни остались разве что Пущин и сладость воспоминаний; и образы Священного писания; величие и проклятье Наполеона, расчетливость придворных холуев, таинственный зов осенних ветров и зимних вьюг...

А что-то в это поле никак не вписывалось, вспомним, что Пушкин был лицейским аутсайдером по успехам в усвоении преподаваемых дисциплин, и не испытывал сожаления о том, "что отказали боги..." в дискуссиях о налогообложении и даже в предотвращении неизбежных войн, хотя и почитывал Адама Смита, и "умел судить о том..." Нет, лучше еще и еще вспоминать то, что захватило душевное поле Пушкина: море, игральные карты, родник русской речи и сказанья няни, музыку Моцарта, обжигающую и удручающую по отражению российской действительности Гоголевскую иронию, необъяснимую тайну женских сердец...

Бессмысленно сопоставлять это духовное поле Пушкина, скажем с духовным полем его няни, или Леонардо да Винчи, или Адама Смита, или Емельяна Пугачева — любые количественные или качественные критерии здесь более чем условны. Кроме, пожалуй, одного: насколько это поле монады живой, одушевленной — взаправду живо, свободно так, что эта свобода так или иначе проявляется. И, подобно тому, как глаза — это дорога с двусторонним движением, и поле монады образуется как внутри, так и вовне ее. Как — в который раз, но для ясности — внутреннее поле атома обеспечивает в динамичном существовании его стабильность, внешнее — определяет возможности. А если это не отдельный атом, но сразу — человек, талантливый, гениальный?..

Прыжки как во сне

Перепечатываю написанное несколько, может быть, семь лет назад, и повторяю без правок в данной главе запечатленное на тех страницах...

Параллельно с этой рукописью я теперь перерабатываю по темам-главам книгу "Почему мы так одеты". И как раз сегодня повторил в главе, относящейся к обуви, что впервые гомо сапиенс начал обуваться примерно полтораста веков назад. Не так уж давно, и, если у моих сверстников уже взрослые внуки, то есть третье поколение, — значит опять-таки не такое уж бесчисленное множество поколений прошло на Земле с тех пор, как по ней осторожно передвигались босые наши пращуры. И еще меньше времени с тех дней, когда какие-то задумавшиеся над прошлым своего рода предки по преданиям, передающимся от тех, кто уже мог эти предания передать, прикинули — сколько поколений назад осознали себя настолько, чтобы поведать об этом чадам, и отнесли к этому памятному прошлому начало мира — по Библии менее шестидесяти веков назад...

Хотелось бы здесь воспроизвести начало романа Томаса Манна "Иосиф и его братья" — рассуждения о глубинах времени, в которые может или не может опуститься лот памяти человеческой... Миллионы, многие миллионы лет эволюции живого на Земле знавали моменты прыжков монад по ступенькам или через ступеньку иерархической лестницы нарастания духовного потенциала, и "шестой день" творенья был в этом плане, пожалуй, одним из самых удачных, если только ограничиться критерием раскрытия возможностей...

А возможности "полей влияния" с появлением жизни на Земле необычайно расширились. Более того, поскольку существование

живых, одушевленных монад предполагало непременное взаимодействие их с окружающей средой — воздушной, водной стихией, источниками пищи, энергии, отражении опасностей, а также клетками в многоклеточных организмах и особями одного и того же вида, форсировались средства, каналы такого рода воздействий. Между прочим, я думаю, что на какой-то ступени монады различных видов растений и животных не могли не стать двуполыми, как атом не мог бы существовать, не включая в свой состав частицы с противоположными зарядами. И, если в сфере атома и в образуемом им поле взаимодействие таких частиц подчинено определенным законам, то и взаимодействие, вернее взаимоотношение полов в живой природе потребовало усиления разнообразного арсенала завоевания "полей влияния".

И каждое живое "я" заявляло о себе теми средствами, которые закладывались при формировании вида как присущее ему в сложившихся условиях существования в зоне обитании. В мире растений это способы наилучшего распространения своих семян, когда они разносятся ветром, спорами или живыми существами, кстати нередко привлекаемыми и для оплодотворения женских цветов мужскими; вхождения в пригодную для прорастания почву, в чем, сдается мне, вопреки Шпенглеру, не обязательна подземная война флоры — всех против всех — за выживание хотя не без определенной конкурентной борьбы, что я наблюдаю дома, где в большом горшке сосуществуют несколько видов растений — одни годами мирно, другие отчего-то чахнут; не обойдем и вариантов паразитирования — всеми этими способами завоевывается пространственно-временное поле бытия флоры.

У представителей фауны реализуется необходимость общения: с себе подобными в той или иной форме; теми, кому суждено сделаться их жертвами ( есть, между прочим, и насекомоядные растения ); и теми, кто может охотиться на них. Позвольте тут повториться: тут свою роль играет окраска — и самца для привлечения самки — у некоторых видов; и мимикрия — льва под тона пустыни или зайца-беляка, чтобы не выделяться на снегу, гусеницы под зеленую веточку или пугающие краски существа ядовитого. Запахи — также: привлекающие, отпугивающие, обозначающие границы "своей" территории и созывающие на брачный пир. И — танцы пчел, указывающие своим товаркам — куда лететь за вожделенным нектаром, и обмен новостями при встрече муравьев посредством усиков-"антенн", и выкрутасы журавлей на помолвках, и разнообразные позы кошачьих — приязни, угрозы, покорности...

Но на первое место здесь следует поставить язык — не окраски тела, жестов, запахов, а — с некоторой ступени иерархической лестницы живых существ — от гуденья пчел до щебета птиц, заметим, некоторые виды которых легко осваивают, пусть неосмысленно — членораздельную человеческую речь. И речевой аппарат гоминидов, очевидно, оказался достаточно приспособленным, чтобы воспроизвести десяток-другой звуков с помощью различных положений губ и языка — по отношению к зубам, частям рта.

Таким образом, у человека, как одного из видов живых существ, млекопитающих, гоминидов были предпосылки для формирования, развития внутривидового информационного общении. Был достаточно совершенен орган слуха, служащий: для предупреждения опасности — хищников или признаков наступающей непогоды, помогающий в охоте и, не в последнюю очередь, в общении с себе подобными, опять-таки для ограниченного круга жизненно важных сообщений. Но почему и как язык, нет, сотни разных языков — загадка на загадке — возникли и вознесли человечество, рванув через иерархические ступени духа на такую высоту? Почему и как это произошло?..

Сверх необходимого

Стабильное существование каждой монады определяется тем "необходимым и достаточным" в ее структуре и внутренней динамике, что при совместимости составляющих монаду эту стабильность гарантирует, обеспечивает. Облегчает такой подход рассмотрение — пока — монад с четко выраженным Ин: от атома и молекулы до определенного вида растения или животного. И особенно, когда речь пойдет о человеческом обществе. Здесь уместно напомнить, что чем выше ступени монад, тем заметнее их разброс по отклонению от среднего. Если атомы одного и того же элемента, изотопа и отличаются друг от друга, то пока мы не в состоянии это определить, равно это относится к молекулам, даже сложным, хотя супермолекула ДНК, генетического кода и близнецов намекают на возможность едва уловимых различий.

Но, если не вирусы одного вида, то, по крайней мере, муравьи из одного муравейника или пчелы, обитающие в одном улье, рабочие или трутни — наверное, хоть чуточку различны — количественно и качественно. И уж наверняка это относится к собакам или кошкам — одной породы, одного помета — даже при почти полном внешнем сходстве хозяева замечают, что характеры животных различаются, и повадки, поведение...

Говорят, что человек — "общественное животное". Менее общественное, чем, скажем, муравей, который вообще не может прожить в одиночку. И более общественное, чем медведь, которому достаточно раз в году повстречаться с медведицей, а своих сородичей — век бы не видал. Собака непрерывно чувствует свою причастность к человеческой "стае" и вожаку-хозяину, а кошка в доме "сама по себе", хотя не очень любит и выносит oдиночeствo. В какой-то мере этот критерий "общественного" применим, наверное, к однородным атомам и молекулам. Почти вездесущие атомы йода собираются вместе разве что в жадных до них водорослях или в щитовидной железе, куда их, вылавливая из пищи, организм отправляет на работу. То ли дело вода — не преминут молекулы собраться в облака, наэлектризоваться, чтобы оттуда по дороге на землю поиграть узором снежинок; или осесть туманом, сверкая капельками росы, и собираться, собираться, пробегая по земле безостановочной рекой...

Какие чрезвычайные обстоятельства бурной молодости планеты сбивали золото в самородки и углерод в алмазы, обреченные скрывать в глубинах земли свои сверкающие таланты, пока человек не приберет к рукам. Зато, когда земля остепенилась, и мировой океан позволил подняться и закрепиться материкам, пришла пора углеродным атомам попробовать свои возможности на ниве жизни, в которой дух хозяйничает все бойчее, не забываясь, однако, настолько, чтобы нарушать хрупкую гармонию своих единственно допустимых воплощений.

В превосходной книге Реми Шовена "От пчелы до гориллы" последовательно рассказывается о специфике общения внутри каждого из таких животных сообществ, Отважная последовательница Шовена, наблюдающая повседневную жизнь обезьян разных видов и подробно и вдумчиво описавшая свои наблюдения, отмечает насколько по-разному складываются взаимоотношения между членами одной "большой семьи" или стада — в зависимости от того, к какому виду обезьян они принадлежат. Отношения между вожаком и подчиненными, между поколениями, между самцами и самками.

Различные модификации иерархической структуры, проявления агрессивности, дружелюбия, любопытства; различаются проявления эмоциональных состояний, характер проявления интеллекта. В монадном плане это можно представить следующим образом. В соответствии со своим Ин, предопределяющим структуру особи, повторим, столь же определенно, как структуру атома углерода или молекулы воды, однако, и это-то немаловажно, с "разбросом" в диапазоне жизнестойкости — итак, эта структура предполагает физиологические особенности — от формы носа и губ до хвоста и роста, а также возможный образ существования, питания, характер и взаимоотношений внутри одной группы или смежными группами.

Навязчивая аналогия — подобно тому, как связь атомов водорода и кислорода предполагает все свойства воды, и взаимосвязь данной группы, семьи живых существ обуславливает их взаимоотношения, И, снова — с возможностью вариаций в определенных пределах, той свободы, которая отпускается монадам по мере их иерархического возвышения. Как правило, такая свобода почти целиком расходуется на поддержание существования рода, и лишь при особо благоприятных обстоятельствах — для прыжка на более высокую ступень эволюции в монадной иерархии.

Трудно сказать, что побуждало сделать такой рывок отдельно популяциям гоминид на планете или в каких-то ее уголках. Одна из версий — жизнь на "верхних этажах" тропических лесов по каким-то причинам сделалась невыносимой из-за нехватки пищи или возникших oпaснoстeй, и пришлось поневоле опускаться на грешную землю и приучаться ходить по ней и так добывать себе пропитание. А, возможно, наоборот, гоминиды чересчур размножились, и более сильные и агрессивные изгнали тех, что послабее и трусливее, и последним пришлось уже напрягать интеллект для выживания, Наконец, как говорится на полном серьёзе, прорабатывается гипотеза о наитии свыше — то ли посланцами внеземной цивилизации, то ли самим Всевышним, который дождался подходящего времени и места для "шестого дня творенья". Как бы то ни было — кстати, упаси Бог, я не склонен отвергать ни одну из приведенных версий, и готов был бы поразмышлять над другими, — как бы то ни было — обстоятельства, благоприятные или неблагоприятные — как в случае образования алмаза — как на это посмотреть; сложившаяся в определенный период в некоторых местах Земли ситуация помогла высвободить у некоторых групп гоменид потенциальные возможности, прежде всего, для резкого увеличении напряженности поля общении между отдельными особями.

И, так же, как объединение живых клеток в единый организм при помощи или при условии действия опять же единого языка общения между всеми этими клетками — позволило совершить рывок по ступеням эволюции, и более высокий уровень общения — сверх инстинктивного "муравьиного" или полуинстинктивного "души улья" даже обезьян — разрешил пралюдям проводить драгоценный опыт и одного поколения — не в трудноизменяемый генетический код, а, можно сказать, в идущий с незапамятных времен особый пусть — "генетический" код человека.

Как это могло быть

Когда я пишу о Сведенборге, Ньютоне, Лапласе, Пушкине, я представляю каждого из них — отчасти портретно, даже не зная, насколько сходен этот облик моего воображения с тем портретом, который я видел, или вовсе по смутным догадкам воспроизвожу в душе — может быть, весьма искаженно. Не так ли вырисовываются на картинах живописцев минувших веков иные библейские персонажи? Конечно, знание реалий во многом помогает воображению, но главное, наверное, ухватить суть, свое виденье былого, и думаешь — с каким наслаждением писал Пушкин своего Годунова, Гоголь — свою запорожскую вольницу, Булгаков — своего Христа, Томас Манн — своего библейского Иосифа, — этих людей — так ли важно — такими ли были и они, и все, что было вокруг них?..

Итак, что-то расшаталось в некоторых стаях гоминид, что-то вышло из-под контроля отработанно-устойчивого модус вивенди, вспыхнули искорки свободы, — и — чем это обернулось? Подумалось между прочим: сейчас, в постсоветское время общество, по крайней мере, в восточно-европейских стало куда свободнее, чем прежде, но и, полагаю, — чем в классических западных странах — в определенном плане — свободнее — и что же? Требуется и тут, как говорится, индивидуальный подход, по возможности с критериями более основательными, чем экономические и социальные оценки по вроде бы универсальной шкале...

Полагаю, что — не хочется говорить "большинство" — это уже о гоминидах, но, возможно, не большая часть, чем нынешних обитателей планеты — были недалеко в своей сущности от "игрушечного дела людишек", правда, тем нашим предкам сие более простительно. Тех пралюдей — а, в общем, велика ли разница — в охоте на зверя, собирании плодов, над обточкой каменного ножа — или на конвейере, на компьютере, между выбором удобного места у костра или телепрограммы по вкусу... Но — хотя бы некоторый интерес к разнообразию жизни, к новому, сулящему удовольствие — проявился уже тогда.

Одним словом, возникло общемонадное поле, благоприятное для восприятия новой информации. Но какой новой? Такой, что помогала чувствовать себя уверенней, значительней, удовлетворенней в мире, куда вход индивиду дается лишь единожды, с чем так трудно примириться... Выбитые из колеи открывшейся бренностью бытия пралюди томились высвобожденными часами, не отданными охоте, добыванию пропитания, рутинной необходимости продолжения рода, заботе о потомстве, отдыху и сну, и смутно ждали и жаждали чего-то сверх того...

И, словно по тлеющим угольям, перебегали искры свободы в душевных глубинах избранных, случайно или не случайно избранных судьбой, и они творили с самого простого, как по Бытию Создатель приступил к сотворению всего сущего.

Обнаружив где-то в чаще родник, кто-то из них, прибежав к сородичам, начал, словно делая глотки воды, издавать горлом призывные звуки, в результате чего вырывалось нечто вроде "ва-а... ва-а...", и потом удачно найденное и закреплялось — понятое и воспроизводимое, пока в языке — локальном — не стало обозначать воду... Нет, я не обнаглел до такой степени, чтобы вторгаться в неведомую мне область возникновения праязыков, однако схематически, возможно, примерно так оно и происходило. Лиха беда — начало: одно за другим: явление, существо, действие — получали в каждой группе гоминидов свой фонетический штамп; и дети сызмальства слыша его и зная — к чему oтнoсится — без особого напряжения овладевали начатками человеческого языка, благо, как я полагаю, некоторые сдвиги от поколения к поколению происходили и с приспособлением речевого аппарата к осмысленному звукоподражанию, и в структуре мозга, как это вероятно бывало ускоренными темпами при восхождении новых видов животных на более высокую ступень эволюции, почти в революционном ритме.

Первая генетическая революция произошла тогда, когда то, что мы называем законами природы, предопределили — какими могут быть атомы — их структуру, их размеры, принципы совместимости составляющих этих атомов для достижения максимальной стабильности, и вытекающие отсюда — предсказуемые или непредсказуемые свойства элементов. Короче говоря, память, твердая и неукоснительная память — знание природных закономерностей воплощалась в атомы нескольких десятков возможных элементов, в судьбы миллиардов звезд и галактик...

Вторая генетическая революция — когда "пульсирующая" —иначе, как в движении, пусть внутреннем существований невозможно — монада нащупала возможность передачи своей информационно-структурной сущности посредством РНК-ДНК, пульсируя в сменяющих друг друга поколениях. Этот код уже реализовывал многое из того, что было заложено в потенциальных свойствах атомов — углерода и других, их сочетаниях, и предполагал гораздо большее разнообразие монад — одушевленных, чем неодушевленных, да еще возможность саморазвития при "пульсации" в изменяющихся условиях как внутри, так и вне монады.

Третья генетическая революция, если говорить о "генетическом" коде человечества, вбирающем память поколений, началась с проблесков сверхобязательного общения у прачеловеков, гоминид.

О старении

Старость — особое состояние. Остаток после полураспада живых изотопов — по тем же статистическим законам, что и у изотопов в буквальном смысле; и, хотя трудно объяснить, по крайней мере, мне — чем отличаются атомы, распадающиеся сразу же от тех, которые прекращают свое существование в виде того же изотопа напоследок, — а в мире живого нетрудно отличить и пса, и кота, и лань, которым перевалило за десять или пятнадцать лет; и дуб, что пережил несколько веков; и бабочку на закате ее дня — вялую, скучную, за которой погонится щенок или котенок, но не их утомленные жизнью прародители...

"Молодая" и "старая" Луна, Месяц — лишь то, что нам представляется. Но астрофизики уверенно говорят о "молодых" и "старых" звездах, даже галактиках; историки и этнографы толкуют о молодых и старых народах; а что говорить обо всем человечестве? — больной ныне вопрос. Особенно, когда задумываешься над перспективами любой старости.

А прелесть старости, как по мне, в том, что она оглядывается на прошлое — или это прерогатива только старости человеческой. И, оглядываясь на прошлое, и не только свое личное, задумываешься: а как это все произошло? Старики, наверное, именно они — старались вспомнить дни Творений — потомки Моисея; или в лесах у подножья Гималаев — умудренные предками и жизнью ламы Тибета; или пытливые мудрецы античности... Старики надеются, что их души начнут блуждать где-то не совсем в небытии, а, может, в беспросветной бесконечности, и это ужасает некоторых, и заранее пробуют ту единственную ниточку, держась за которую душа может, не заблудится. Вот и я вроде бы уцепился за свою паутинку — мир монад, и уже пробираюсь к самым истокам, и возвращаюсь к сиюминутному, и снова — в глубь бытия...

И, напрягая память или прапамять, вопрошаешь вслед за поэтом: "Откуда, как разлад возник?..." или погрубей — "Как мы дошли до жизни такой?", и роятся бесчисленные, понятные и непонятные, как во сне, монады, и пытаешься воспроизвести хотя бы в главном ход этой извечной игры Творца и Дьявола... Да, на Земле, а, может, и на других обитаемых мирах, Творец попробовал отыграться за все — как миллионы сперматозоидов выпущенных в бесплодное чрево, — чудовищно-беспокойные звездные миры, которые Дьявол потихоньку прибирает к рукам, загоняя в призрачное бытие-небытие. И спектральные портреты миллионов звезд, отличающихся лишь разным соотношением нескольких десятков элементов плюс разве что данные о возрасте и габаритах, — наводят тоску своим примитивом. Вопреки иронии Крыловской басни эти "слоны" совершенно не заслуживают особого внимания по сравнению с каким-либо живым существом, что даже "менее булавочной головки".

И диву даешься — как это каждый вид растения или животного находил свое место обитания, свою, как говорится, экологическую нишу на Земле — от горных вершин до океанского дна, от вируса до кита, от нетерпеливых одуванчиков до многовекового, но не угасающего баобаба. Нельзя не поразиться величайшей совместимости каждой из этих монад со всей остальной планетой, вернее, сравнительно узким, всего в несколько километров слоем — от вершин Гималаев до глубоководных впадин Тихого океана — и не выше, и не ниже. Но в этом великом разнообразии условий обитания великое множество разнообразных обитателей, совместимых со всем остальным. Нет, жизнь как таковая и в целом не знает старости — только вымирание вида, как гигантских ящеров или мамонтов, впрочем, как печально констатирует Красная книга ежегодно далеко не один вид растений и животных исчезает навсегда с лица Земли.

А как же человек? Едва поднявшись по ступеням духа на те высоты, на которых открылись другие горизонты и перспективы, уже не подходил для прежних правил совместимости, как атомы в молекулах уже должны совмещаться иначе, чем элементарные частицы в атомах — по иным критериям совместимости монад в сигмонаде — высшего порядка.

Дизайн: Алексей Ветринский