Ранняя ягода, или сквозь сон

 

ЧАСТЬ I. ЧЕРЕЗ СТО ПОКОЛЕНИЙ

В начале лета.

ГЛАВНАЯ
ОГЛАВЛЕНИЕ
Предисловие
ЧАСТЬ 1. ЧЕРЕЗ СТО ПОКОЛЕНИЙ
1. В начале лета
2. Такая житейская история
3. Ну и что?
4. О себе и о времени
5. Кто не прав
6. Что угадал Мастер
7. Лестница в небо
8. С голубой марки
9. Сошлось на Самосе
10. Превратности судеб
11. Что правит миром
12. Человек из Милета
13. Корни и ветки
14. Где-то в глубине
15. Какая она, ИСТИНА?
16. Всё течёт
17. В борьбе
18. Универсальная голова
19. Какая истина дороже
20. Блажь или хобби?
21. Трижды величайший
22. Во всём мне хочется дойти…
23. Звери, царства, судьбы
24. Бесконечно великие
25. Вслед за ним
26. Монадология
27. Проще говоря
28. Тупик?
29."...Значит - сомневаюсь..."
30. Алгеброй - гармонию
31. А где душа?
32. Снова немного личного
33. Живой компьютер
34. Его вселенная
35. Познанная необходимость
36. Не в первом ряду
37. С другой стороны
38. Метафизика
39. "К вечному миру"
40. Грёзы духовидца
41. Может быть…
42. "... Ума холодных наблюдений…"
43. Како веруешь
44. По мнению Ломброзо
45. Как совмещается
46. Круглый стол

ЧАСТЬ 2. ЗАГАДКИ И РАЗГАДКИ
ЧАСТЬ 3. ОДУШЕВЛЕННОЕ
ЧАСТЬ 4. ПО ЛЕСТНИЦЕ ЭВОЛЮЦИИ
ЧАСТЬ 5. ИГРЫ С ДЬЯВОЛОМ
ЧАСТЬ 6. УВЛЕЧЕННОСТЬ
ЧАСТЬ 7. ВОПЛОЩЕНИЕ
ЧАСТЬ 8. ПОД ЗНАКОМ ПАСКАЛЯ
ЧАСТЬ 9. КАК УЗНАТЬ ЭТО
ЧАСТЬ 10. ЧЕЛОВЕК ВО ВРЕМЕНИ
ЧАСТЬ 11. СКРИПКИ, СВЕТИЛА, НЕВЕДОМОЕ
ЧАСТЬ 12. ОСКОЛКИ
ЧАСТЬ 13. ПРИМЕЧАНИЯ
ЧАСТЬ 14. ПРОДОЛЖЕНИЕ
ЧАСТЬ 15. ДОЛГОВЕЧНОЕ
ЧАСТЬ 16. МОЯ СОВМЕСТИМОСТЬ
ЧАСТЬ 17. О ТОМ ЖЕ И НЕ ТОЛЬКО
ЧАСТЬ 18. ПОСЛЕСЛОВИЕ
ЧАСТЬ 19. ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО
ПРИЛОЖЕНИЕ 1
ПРИЛОЖЕНИЕ 2

 

Воистину, как сказал поэт: есть что-то прекрасное в лете… Впрочем, другой поэт поведал нам „как, светла, как прекрасна весна!” Очаровательна Пушкинская осень. Завораживают зимние картины Фета. Интересно всё-таки, отчего у одного поэта, и не только поэта — своя любимая пора года, а у другого – иная? Вопрос из разряда наивных, детских, и таковых на последующих страницах будет, наверное, гораздо больше, чем ответов. А кто возьмётся отвечать?..

В самом деле – горы литературы, так или иначе относящейся к Пушкину, да и в этой книге мы не раз с ним встретимся, но кто представил убедительную разгадку пушкинской любви не только к „очей очарованию”? Так что же – и у нас речь пойдёт о скрытых в душе истоках пристрастий и увлечений, талантов и пороков? Впоследствии, наверное об этом, но пока лишь к тому, что разного рода загадки – на каждом шагу, только зачастую нам не до того. Ребячий „почемучка” у большинства из нас вроде выветривается из головы с приходом зрелости. А у меня? Похоже всколыхнулись на старости лет эти ранние „почему?” – с той разницей, что объяснения не удовлетворяют, частенько отвергаются подоспевшими, накопленными скептическими доводами.

И отдаляясь – от книг, от экранов, от собеседников – „в широкошумные дубравы ” не в состоянии отделаться возникающих на ходу вопросов, кто этот некто…

А как хорошо бродить в лесу в начале лета, и вот она ранняя ягода, а в этих словах три „я” подряд – случайно? Просто бродить в лесу, а то мы всё норовим что-то собирать, использовать. А влечёт: она вот – земляничная поляна! Пока на ней лишь беленькие цветочки и опавшие лепесточки, да мелкие зелёные шарики на кустиках, кое-где уже просветлённые. И даже вот-вот – и слегка порозовевшие, если вглядеться…

А бывает, вдруг – глазам своим не веришь: красная! Спелая, ароматная – бери! Чудо: первая земляничка в это время. Хотя – такое ли уж чудо – когда весна особенно ранняя, то спелую землянику можно отыскать и в самом конце мая. Пусть чуда здесь никакого, но всё же – как такое получилось? Почему именно эта ягодка опередила, и ещё как все прочие? Само собой разумеется: какая-то должна первенствовать в этом году, но отчего – одна красная, когда кругом, и на том же кустике – и зелёная мелочь, и даже ещё не опавшие цветочки…

Да стоит ли ломать голову над подобной ерундой? Ну, что-то повлияло на то, что именно эта ягодка вызрела рано, пусть первой в лесу – важное дело. Допустим. Но если аналогично взять не ягоду земляники, а новорожденное дитя, которое станет уже в четыре года Моцартом, в девятнадцать Пушкиным, в двадцать пять Эйнштейном, в тридцать три покинет сей мир Иисусом Христом? И далее – почему Александр Пушкин, а не его брат, и Лев Толстой, а не брат его – Николай. И когда в семье более дюжины братьев и сестёр, лишь один из них – Франц Шуберт, и также единственный – Дмитрий Менделеев?..

Пока об этом разве что задумаемся, благо и загадок попроще хватает в обыкновенном лесу, и как занимателен природный детектив с его неуловимыми подробностями. Что и говорить – сегодняшнему „почемучке” в этом отношении повезло: его прадедам в том же возрасте вряд ли внятно растолковали бы – почему и как из жёлудя вырастает дуб, а из снесённого кукушкой яйца – кукушонок. Правда, начни тот же „почемучка” допытываться, скажем, как предкам этой самой кукушки пришло в голову класть яйца в чужие гнёзда, и как она внушила вылупившемуся кукушонку скверную привычку, вернее, правило – выбрасывать своих сводных братьев и сестёр из гнезда. Да ещё почему позывными представителей этого ряда стали „ку-ку” – то длиннющими очередями, то считанные… Попроси-ка, чтобы академики раскрыли эти лесные тайны со всей определённостью и полнотой – дождёшься ли?...

Полна чудес могучая природа! — в который раз повторяем, но вкладываем ли в эти слова одинаковый смысл? Ну, какие чудеса природы подразумеваются: лохнесское чудище, снежный человек или та же кукушка или обыкновенный муравейник? А уж первая спелая земляничка – чего проще, кажется. Разве может считаться чудом то, что легко предвидеть, предсказать? Кто, интересно, за это возьмётся? Предположим на тот крошечный участок леса, где растёт кустик, на котором вызрела та самая первая ягодка загодя обставить новейшими приборами для определения состава почвы, микроклимата, окружающей флоры – насколько гарантирован абсолютно точный прогноз: как раз тут, в такой-то день, и метеопрогноз учитывается – поспеет она, самая ранняя, заветная?...

Господи, да о чём речь! В наш век, когда не только затмение солнца предсказывается с точностью до секунды, и отклонение луча от звезды, проходящего мимо, вблизи от массивного небесного тела – в соответствии с теорией относительности; когда на генетическом уровне определяется предрасположение к наследственным болезням… Можно продолжать в том же духе, прыгнуть и повыше, в заоблачные высоты, приведя как будто бы сбывающиеся пророчества Нострадамуса, и достоверные отнюдь не легендарной в прямом смысле этого слова болгарки Ванги; и, пускай полученные из вторых или третьих рук сюжеты с гадалками-вещуньями, чьи предвиденья решающих моментов в судьбах клиентов сбывались, и по прошествии череды лет…

Но не следует ли из вышесказанного, что всё на свете как бы предопределено, и вообще, и в частности, вплоть до того, в какой точке леса пусть хоть через полвека появится в один прекрасный установленный заранее день первая спелая земляничная ягодка? Как и то, что сейчас я печатаю, перепечатываю как раз эти слова, и, уже от себя – что кому-то предначертано и читать вот это, и размышлять вслед за мной… Так ненароком задели мы великую проблему необходимости и свободы, границ царства детерминизма, однако давайте не будем форсировать обсуждение этой, можно сказать, мировой проблемы, штурмовать её следует во всеоружии, и давайте вооружаться, благо поставщики оружия для этой непростой задачи не ограничены.

Такая житейская история

История, рассказанная человеком правдивым, не слишком сентиментальным, трезвым реалистом. Как-то, едва наступили летние каникулы в школе, захворала его дочурка, и врачи не могли толком определить – что с ней, а болезнь не отпускала. Однажды утром девочка говорит: “А я во сне знаете что видала? Земляничку спелую. Одну ягодку – я её съела и сразу выздоровела. И нашла я эту ягодку в том лесу, где мы гуляли в прошлом году с мамой, на той полянке, куда, помните, показалось мне взаправду выскочил зайчишка, и ещё там берёзки, как близнятки, растут из одного корня, вот под ними…”

Что оставалось делать встревоженным родителям? Побежала мама для верности на базар – не видать земляники, рано, клубнику откуда-то привезли, пусть дорогая, но не выдашь мелкую клубнику за землянику, не удержался почему-то в окультуренной родственнице лесной земляники особый её аромат. Вернулась мама домой с пустыми руками, и тогда – делать нечего – собрался отец в тот самый лес. На ту самую полянку, где к своему радостному изумлению заметил-таки красную, спелую ягодку… И, конечно же, после этого девочка начала выздоравливать.

История трогательная, но вслед за мной попробуем подвергнуть её скептическому разбору. Прежде всего, можно усомниться в верности рассказанного. Как тут не вспомнить фрагмент из серии так называемых исторических анекдотов. Вольтер повествует в салоне какую-то занятную быль, и один из присутствующих, будучи очевидцем происшедшего, прерывает Вольтера, замечая, что на самом деле всё было не так или не совсем так. – Разумеется, — невозмутимо парирует Вольтер, — но так же гораздо интереснее! Не о том же гласит пословица: “Ради красного словца не пожалеет ни мать, ни отца”?

Все мы чуточку лжецы поневоле, и оттого, что “мысль изреченная есть ложь”, то есть что-то неизбежно искажается на пути от мысли, чувства – к слову, и потому при всём стремлении к искренности подсознательно корректируется: так уж мы устроены. Оттого нередко противоречивы показания очевидцев, вроде бы никак не заинтересованных что-либо утаить или выдумать, оттого нельзя целиком и полностью доверять исповедям даже тогда, когда подразумевается стремление к максимальной откровенности. Не так ли и в нашей истории с земляничкой рассказчик, немного выпячивая отдельные моменты и слегка смещая акценты, был уверен в том, что говорит правду?

Хочется избавиться и от некоего мистического налета – также трезво анализируя эту ситуацию. Допустим, успешно бороться с болезнью ребёнку препятствовал весенний авитаминоз, и такая потребность организма проявилась во сне в образе земляники, что вполне естественно, так же, как ассоциация в памяти с ранней ягодкой, найденной в прошлом году в определенном месте. И по таким же естественным причинам на указанной поляне ежегодно ягоды становились спелыми раньше, чем по соседству, впрочем, это не исключает наличия и других, таких же полян в этом лесу. Наконец, даже единственная ягодка, столь желанная, стимулировала дополнительно выздоровление.

Таким образом, всё в этой истории проясняется и почти на сто процентов становится на свои места. Подобно занемогшему коту, который ищет и находит на лужайке интуитивно, вернее, инстинктивно целебную травку, девочка воплощает эту потребность превозмогающего недуг организма в землянике, лечебные свойства которой, кстати, хорошо известны. Остальное также нетрудно понять, если допустить к тому же, что расстроенный отец шёл к заветной ягодке как бы под гипнозом тревоги за здоровье дочки и её жгучего желания, просьбы.

Всё так, повторим, почти на сто процентов. Но отчего бы нам не допустить и такую “безумную” версию. Каким-то образом девочка знала, что ранняя ягодка вызрела и где именно. Более того, она опять-таки передала это отцу достаточно точно, и он прямиком направлялся к цели, но и веря, и не веря, а обнаружив красную ягоду только обрадовался, не до раздумий в таких обстоятельствах. Но вы-то верите в возможность или хотя бы вероятность пересказанного?

Ну, и что ?..

А самая ужасная реакция на изложенное выше: “ну, и что?” “Не верю”, “Да, верю”, “может быть”, “не может быть”, только не унылое “ну и что?..” Представляю этого “нуичтошника” во все времена. Вот изумленные сограждане сообщают, что распятый воскрес. “Ну и что?”. То есть – это его личное дело, меня не касается. Или: выходит, что не Солнце крутится вокруг Земли, а наоборот. “Ну и что?” Дескать, мне от этой перемены ни тепло, ни холодно.

Открылась выставка… Вышел новый… Президентом избран… - “Ну и что?” Впрочем, бессмысленно осуждать человека с его защитной реакцией обывателя – дабы покрепче держаться на ногах, избегая ненужной, неинтересной, не доставляющей удовольствия информации, в общем бесполезной для благополучия.

Хотя – природа одарила, на всякий случай что ли, любопытством – и лису, и синицу, и белку, полушутя – и каждую женщину. Но, будем справедливы, равнодушие к судьбе Распятого, устройству Солнечной системы, выставке шедевров живописи или политическим сенсациям окупается обостренным интересом к скандалам у соседей, романам кинозвезды, ценам на модную одёжку, и, может быть, и космическим пришельцам.

Слава Богу, не все, внимая проповедям Христа, отвлекались или зевали “Ну и что?” И Ньютон, когда по легенде, на Землю слетело яблоко с яблони, не ограничился дежурным “ну и что”, а задумался: всё-таки почему. Правда, тот же Исаак Ньютон, насколько мы верим биографам, — ежели б прослышал, что к нему неравнодушна, допустим, леди Дерби, также проговорил бы небрежно: “Ну и что?..”

Что говорить — у каждого живого существа на свете, и у человека в том числе — своя сфера интересов. И чем выше по ступеням эволюции — тем, можно сказать, отвлечение от сугубо насущных проблем борьбы за существование. Но, это уже только о людях, — поскольку невозможно “объять необъятное”, для каждого вырисовывается свой информационный круг, пусть с обширными областями для “ну и что?”, но и тем, что особенно притягивает душу.

В этом кругу могут оказаться, например, химия и музыка, всплывает имя Бородина. Литература и бабочки — Набоков. Фортепиано и политика — Падеревский. Математика и философия — Паскаль. Можно напротив назвать имена безусловных “однолюбов” в своём призвании, хотя биографии, по крайней мере выдающихся в той или иной области личностей XX века свидетельствуют, что таковые — скорее исключение. Понятно, что оглядка на великих нужна автору для того, чтобы что-то понять и в своей жизни, судьбе, в том — что же для самогу “ну и что?”, а что — не отпускает душу.

Недаром, наверное, выше упоминался именно двадцатый век. Человек начал осознавать, насколько он, судьба его, и детей, и внуков зависимы от того, что происходит хотя бы на другом конце планеты: в Чернобыле, в Белом Доме, в Афганистане, на юге Африки, озоновой дыре, неведомой лаборатории, голове фанатика, в недрах Солнца… Не потому ли над многими в мире витает неуверенность что ли, смутная тревога, лишающая иных нравственной, религиозной, домашней опоры, заставляющая отдаваться бездумному стяжательству или делающая людей столь же бездумными трудоголиками, или тянущая в фанатичный национализм, сектантство в том смысле, что позволяет замкнуться в нише, куда не доходят призывы со всего света…

Не оттого ли и отчаяние революционеров или преступников, пускающихся во все тяжкие; или уход интеллектуальной элиты в “игру в бисер”; или попытки приобщиться к неведомому Богу? Не могу сказать, чтобы и я чувствовал себя комфортно в эту эпоху, в этой стране, СССР или Украине. И дело не в том, что по объективным или субъективным причинам мне не везло в жизни — в чём-то, а, может, во многом, пожалуй везло, насколько было возможно. Вероятно, в благополучных США я чувствовал бы себя ещё более неуютно, “не в своей тарелке”. Кажется мне: душевную гармонию обрел бы, допустим, в старом еврейском местечке или в давней китайской провинции — кто знает… И, возможно, эта книга – лишь отражение растерянности души моей и пробы на что-то опереться…

О себе и о времени

Когда Мишель Монтень говорит о себе, разве он говорит только о себе? И напротив: попадаются мемуары, где автор вроде бы упоминает ряд известных имён, но всё это перекрывает собственное “я”. Но и это не беда, лишь бы время, неустанно ревизующее всемирную библиотеку, не задвинуло опус в самый дальний запасник “ну и что”…

Хрестоматийным курьёзом стала цитата из какого-то вульгарно-социологического издания в СССР в 30-е годы, где было сказано, что российская царица Екатерина, неважно первая или вторая – “являлась продуктом эпохи”. Никуда не денешься – каждый человек в той или иной мере “продукт” своего времени, своего этноса, независимо от того, насколько личность вписывается в это или старается вырваться из тесных объятий своей эпохи или нации.

Да, я свято верил в то, что отбивалось в моём детском и юношеском сознании в те – тридцатые, сороковые, отчасти в пятидесятые; проклятое дореволюционное прошлое, героическое настоящее, и, конечно же – светлое будущее. Мне было неловко от бабушкиных воспоминаний о небогатой, но полной тайного смысла жизни еврейской семьи на юге Белоруссии, и настоящее время нередко обнажалось таким несправедливым и жестоким, — но всё это как бы проходило в каком-то параллельном мире, вроде сродни кошмарному сну ещё переживаемому спросонья.

Но в тогдашнем реальном мире всё было расписано, предначертано, материально как скала. Гранитное бытие определяло сознание, и попутно играючи порождало идеологическую “надстройку” в образах, вернее образцах литературы и искусства, достижений подлинной “марксистской науки”. На твёрдую почву диалектического материализма уверенно вставали все нормально-здравомыслящие советские люди. А в призрачное болото идеализма забирались или недотёпы, или те скрытые контрики, что пытались сманить туда же кажущихся умников. В таком идеологическом болоте находили последнее пристанище и недобитые верования и суеверия, мистики и агностики, над которыми и поиздеваться не грех…

Ой, как легко нынче иронизировать насчёт нашего прошлого, минувшего. Но было бы несправедливо говорить, что тогда, в той духовной атмосфере все поголовно жили и мыслили одинаково. Рожденные свободными и в большой – одной шестой части земной суши, и находясь в столице, в ГУЛАГе, а то и в эмиграции – чувствовали себя свободными Алексей Лосев, Владимир Набоков, Даниил Андреев, Пётр Капица, Борис Пастернак, художник Михаил Нестеров, и другие, и многие тысячи тех, кого система выбрасывала на тот свет, но, возможно, и не в небытие… А миллионы, рожденных в неволе, вырастали под знаком почтения к вождям и вожатым, новым и новейшим героям и лауреатам.

Что касается меня, то, наверное, был я поначалу правоверным в этом плане, однако вряд ли верноподданным. Что-то в душе не соглашалось с такой действительностью, и прорывалось – сатирическими строчками, непочтением к номенклатурному начальству, за что изгонялся из школы, хотя учился хорошо, и с четвёртого курса института, несмотря на то, что до того фото моё красовалось на доске почёта, и с одного, и с другого завода, хотя добросовестно выполнял свои обязанности, но увольняли внезапно, безо всяких объяснений. В этом смысле я был в те годы, наверное, не одинок; надо сказать, что у этой самой номенклатуры, вплоть до партийных верхов было исключительное, потрясающее, я бы сказал звериное чутье на любую крамолу, когда и сам носитель такой крамолы не вполне это сознавал. Полагаю, что во все времена начальство любого уровня прозревало явных или тайных оппозиционеров, другое дело – насколько радикальные выводы делались теми, кто у власти.

И некоторые тоталитарные режимы нового времени, конечно, демонстрируют несовместимость со свободой духа, и на таком мрачноватом фоне линии судеб прорисовываются характерами непокорными, взрывами интеллекта, или наоборот – слабостью душевной, а обобщая – степенями свободы всё это определяется – и внешней, и внутренней. Но разве люди, вроде бы свободно мыслящие, независимые, во все эпохи не подпадали под власть веры, религии иногда в самых причудливых фанатичных ипостасях, или “национальной идеи” – тут за примерами недалеко ходить, или неодолимой тяги к бунту, пускай заранее “бессмысленному и жестокому”.

Такой преамбулой считаю правомерным осветить и, насколько сознаю, одну из черт своего характера – изначальную – доверчивость. Как показал долгий жизненный опыт – ничего не стоит меня очаровать. Представительницам прекрасного пола, когда был помоложе, или – увлечь в водоворот поэзии; блаженно плыву по волнам музыки, будь то старинный романс или симфония современника. Доступная моему пониманию научная статья, кинофильм, политическая новость, знакомство с промышленным предприятием или посещение художественной выставки, дискуссия с эрудированным собеседником или невероятно яркий сон – подолгу будоражат душу.

Кто же прав?

Но после нахлынувшего очарования приходило – нет, нельзя сказать: разочарование. Не то. Как всё это происходило? Сперва я как бы терялся под напором эмоциональной стихии, перед волнами примеров и доказательств, и почти безропотно оказывался в их плену. Поневоле бывал в положении персонажа еврейского фольклора, своего тёзки Гершеле Острополера или его среднеазиатского собрата Ходжи Насреддина, псевдохитреца и народного мудреца.

Одна из подходящих притч, связанная с вышесказанным. Некий возница пожаловался Ходже, как третейскому судье, на нерадивого кузнеца. После починки им поломанного колеса, оно, спустя недолгое время, снова развалилось. “Ты прав”, — решил Насреддин, и велел кузнецу возместить нанесенный ущерб. “Помилуй! – возопил ремесленник, — да разве я виноват в этом? Ведь возница гнал лошадей не разбирая дороги, по рытвинам и ухабам. И не удивительно, что колесо не выдержало, но и после починки истец не угомонился, потому отлично отремонтированное колесо не устояло и на этот раз…” Поразмыслив, Ходжа изрек: “Пожалуй, ты прав”. Когда же удалились и истец и ответчик, — недоумевая; присутствующая при разборе дела жена Ходжи упрекнула мужа: “Ну не может быть так, чтобы оба были правы!” – “Да, ты права”, — вздохнул мудрец.

Притчи, как и анекдоты, замечательны тем, что не допускают продолжения и послесловий. Но, представим себе, что через месяц, случайно встретив возницу или наоборот кузнеца, Ходжа сообщил тому или другому, что при здравом размышлении убедился в его правоте. Или неправоте. То ли проконсультировался с экспертами, специалистами в этих вопросах, то ли – такой тугодум, что однозначное решение сходу не приходит в голову.

Эх, перевести бы все обстоятельства, излагаемые участниками дискуссий о сломанном колесе на язык, принятый нынче комиссиями по расследованию авто или авиакатастроф с привлечением технических средств и компьютеров, правда, и тут не всегда следует однозначность выводов. А если то, что в общем классифицируется как информация, и весьма обширно, и неполно, даже смутно, и решать приходится самостоятельно, необходимо, чтобы отстоялось в душе, прояснилось, вызрело как возможная истина.

Вот где рождается или проявляется, думается, свобода воли… Но об этом – в своё время. Пока о предрасположенности к пониманию того, что во всём неизбежна какая-то, пусть своя, правота. И первый отклик на чужую мысль, как у девушки на влюбленный взгляд – вряд ли протест, по крайней мере, внутренний. Человек не озлобленный, не опасающийся подвоха, коварства, доброжелателен к тому, что его интересует, увлекает, наконец, развлекает. Но далее всё это уходит на дно души, и там понемногу вызревает, то ли сникая, то ли пуская побеги – когда не пустоцвет. И, возвращаясь к самоанализу, — чаша весов склоняется к той правоте, истине, что ближе и родней душе, безусловно включая интеллект.

Сегодня, к примеру, я бы не так, как в былые годы исключал в истории о заболевшей девочке версию, что она впрямь во сне увидала, узнала, что там-то вызрела первая земляничка, ну, не первая в лесу, так всё-таки ранняя. Да, сегодня – допускаю подобное. Некто сделался слепо верующим – в том смысле, что признал и возможность сверхъестественного? Лучше по-другому: возникло иное отношение к духовному, нематериальному началу всего сущего. Трудно даже сказать, как оно возникло – насколько осознанно, то есть, поднявшись из глубины души, из пережитого, перечитанного, прапамяти, из снов…

Что угадал Мастер

В конце 60-х годов нас ошеломило появление “Мастера и Маргариты”, ещё в журнальном варианте, с купюрами, с ненапечатанной главой о магазине, в котором в начале советской власти шла торговля на валюту. В те же послеоттепельные годы увлекался я фантастикой, сам писал рассказы этого жанра, и потому естественно воспринял фантасмагорию с компанией Воланда как озорную выдумку автора в русле гоголевских традиций. Впрочем, Николай Васильевич, как отмечают проницательные исследователи его жизни и творчества, посмеиваясь над незадачливым чёртом, похитившим Луну с небес, отнюдь не считал нечистую силу лишь достоянием фольклора.

Но Михаил Булгаков, интеллигент новой эпохи, вряд ли всерьёз верил в возможность персонификации нечистой силы в “клетчатого” Фагота или изумительного выдумщика и мистификатора в образе громадного кота по прозвищу Бегемот. Но, заговорив о романе Булгакова с Романом Подольным, мудрым приятелем-москвичом, я удивился его словам: “Когда я начал читать “Мастера …”, то показалось, что это, в общем, великолепная реалистическая фантастика, но затем ощутил, что ведь всё глубоко всерьёз…” Тогда я не понял замечания друга; - во что же взаправду верил автор великого произведения – не задавался этим вопросом.

И потом вертелось в мозгу: случайно ли Михаил Булгаков совершенно избежал соблазна – в отличие от подавляющего большинства расшифровывающих по-своему Евангелие, хоть на йоту представить Иисуса Христа в чём-то “сверхъестественным”, разве что отдельные штрихи выдают то, что мы относим к экстрасенсорным способностям, скажем, умение снять головную боль, однако ни о каких чудесах, подобных евангельским, и, тем паче, вытворяемых в романе свитой Воланда, в этих главах нет и намёка.

А сегодня я понимаю, насколько был прав мой тогдашний, рано ушедший из жизни собеседник. Так что же “всерьёз”? Очевидно, глубочайшая вера, может быть, даже религиозного сознания, основания, — в те высшие духовные силы, которым подчиняются и отдельные человеческие судьбы, и всего мира. “Уж не ты ли её подвесил, игемон?” – дерзко спрашивает Иешуа у Пилата о своей “нити жизни”. Предопределение и свободный выбор судьбы, — этот мотив возникает с первой страницы “Мастера и Маргариты”.

И до чего любопытно проследить за хитроумным Михаилом Александровичем Берлиозом, известным литератором, на протяжении буквально последнего часа его жизни, — а об этом, самом главном он и не помышляет. Образованный, эрудированный литературный начальник стоит на ясных материалистических позициях новой советской эпохи. Он-то знает, уверен, что никакого Христа не было, и потому поэт Иван должен написать поэму о Христе, как о чём-то мифическом. На самом же деле всё было, есть и будет вполне реально и определённо. И вдруг – призрак “клетчатого” – тут же, пред глазами, “словно из воздуха соткался”, а тут же находится правдоподобное объяснение: галлюцинация вследствие переутомления. Надо бы отдохнуть на курорте …

Из упоминания Воланда о разговоре с Иммануилом Кантом просвещённый Берлиоз делает свой вывод: иностранец зачем-то хочет напустить туману. И когда тот обращается к Берлиозу по имени-отчеству, последний ничуть не изумляется – “меня все знают”, и даже упоминание о киевском дяде не заставило почтенного материалиста помыслить, что тут чего-то слишком. Догадка о хорошо информированном шпионе безальтернативна.

С упрямым берлиозовским “не может быть” у Булгакова сочетается требование “непременного разоблачения”, высказанное официальным лицом относительно происходящего в театре Варьете. Да, всё, что представляется неясным, непонятным, непостижимым – должно быть тут же обязательно “разоблачено”, как “идеалистическая чепуха”. Но происходит обратное. Не только с героями булгаковского повествования – древними и новыми. Грубые силы лжи, обмана, приспособленчества, стяжательства рано или поздно получают то, чего заслуживают – осуждение, презрение, забвение. Всё на свете подчиняется этому нравственному закону. А то низменное в душах человеческих, неизменно порождает зло во всех его проявлениях; не то, чтобы оправдывается извечная неистребимость зла, но констатируется такая же извечная обязательность такого тёмного начала, как, скажем, притяжение Земли. Впрочем, не станем пока углубляться в этот труднейший религиозный, философский вопрос – откуда берётся то, что называют злом - в образе Дьявола или в душах людских, и зачем оно, и как с этим бороться… Отметим лишь пафос и этого произведения Булгакова – в примате духа над материальным, преходящим. Надо отметить, что такие мотивы, в частности в обозначении категорий добра и зла, и далеко не всегда впрямую, вообще присущи русской литературе в лучших её образцах.

 

Лестница в небо

Интересно, что бы сказал Михаил Булгаков, допустим, устами Воланда о нынешних москвичах или о киевлянах, новых поколений города его юности? Только ли „квартирный вопрос” испортил многих сограждан? А уж как мне приходилось неоднократно и доныне сталкиваться с этим самым вопросом во всей его неприглядности, да и с другими „вопросами”, могущими „испортить” не одно поколение…

Но жизнь моя текла разнообразно, и что-то в душе корёжа, что-то омертвляя, что-то воскрешая из самого раннего. По Льву Толстому – тем временем „думала душа”, и происходило это, вероятно, подспудно – и наяву и во сне. Благо многое встречающееся на жизненном пути располагало к раздумьям и к происходящим в душе процессам. В том числе, наверное, и Михаил Булгаков.

Что касается описанного им Города, киевских пейзажей, то за прошедший почти век они сделались похожими – когда дома росли вширь и вверх – на урбанистические виды многих городов мира, созданные XX веком. Правда, ввиду особенностей рельефа, крутых холмов с обрывистыми краями, в некоторых частях города сохраняется пока то, что мог видеть и Булгаков в начале века. Например, одну из круч невдалеке от дома Булгаковых, где происходило действие „Белой гвардии” – между Верхним и Нижним Городом, там, где нет никаких трасс, по которым движутся трамваи и троллейбусы.

В этом месте построили, кажется в 70-е годы лестницу. Самую простую, деревянную, - в начале века или в грядущем сработали бы поаккуратней. Да что тратить силы и средства на такую лестницу, по которой ходить-то станут разве что немногие любители подобных пеших маршрутов. Мне доводилось хаживать таким путём, порой вместе с семьёй, с детьми. И снилась она, эта лестница, мне, должно быть, не случайно… В этом памятном сне, при всей его странности и причудливости, каркас держался на элементах реальных, кстати, это обстоятельство заставляет задуматься над рассказами тех избранных, кому приходилось вроде бы общаться с пришельцами из космоса, более того, гостить по их приглашению на неведомых планетах. Сколько мне приходилось читать о таких происшествиях – со слов очевидцев или участников контактов с пришельцами в разных странах, как правило, не описывалось ничего такого, что выходило бы за рамки фантазии на темы земной действительности. Гуманоидные инопланетяне – гиганты или пигмеи, с большими черепами или зеленоватыми щеками, питающиеся нектаром или калорийными таблетками, свободно и без акцента говорящие на родном языке собеседника, обычно одном, персонажи, сошедшие со страниц лихой фантастики, по изобретательности весьма уступающей свифтовской, бледные потомки чудищ средневековой демонологии.

Примерно то же насчёт пребывания на бесконечно-далёких мирах – впечатления о них в основном выражаются эпитетами и превосходными степенями: прекрасная планета, зелёная, цветущая, благоуханная, удивительная, самая-самая… Но, чёрт его знает, может во вселенной обитаемые миры похожи на нашу планету, если представить её в лучшем виде, особенно разумных обитателей… Эдакий современный геоцентризм…

А теперь о моём сне: путешествии по бесконечной деревянной лестнице. Во сне у неё и впрямь ни начала, ни конца; наяву, правда, другое: проваленные ступени, расшатанные, а то и пропавшие куда-то перила, зыбкие площадки, странные повороты, — и во сне это всё каким-то образом отражается… То взбираясь тяжело, натужно переступаешь со ступеньки на ступеньку; а внезапно возникают ведущие неведомо куда ходы, и двери, то отпирающиеся сами собой, то накрепко запертые на замки, к которым то подходят, то не подходят ключи из связки… И, главное, множество встречных и поперечных по мере восхождения: родные, знакомые, совершенно незнакомые; те, с кем беседовал накануне и давно или давным-давно умершие, известные по фотографиям, портретам…

И время, как бывает во сне, другое, нежели наяву: с некоторыми встречными ведутся долгие беседы, а от иных за мгновение узнаёшь невероятно много. Короче говоря, весь этот сюжет былого сна я рассказываю для того, чтобы оправдать построение и течение этой книги. Какая-то ведущая сила, мысль довлеет, но при этом попутно что-то всплывает в памяти, что-то нарочно подворачивается под руку, наворачивается в разговоре, открывается с экрана, вроде бы ни с того, ни с сего лезет в голову, и одно тянет другое, возможно – более интересное и значительное. Любое произведение – чьё-то дитя, и как знать, сколько в нём материнского, отцовского, а то и от забытых предков.

И так же, как сон, роман или симфонию, композицию картины или, если уж на то пошло, судьбу – ведёт некая внутренняя, нет, пожалуй, не логика, а назовём так – воля, подобная той, что превращает жёлудь в дуб; так же движется и у меня мысль за мыслью, фраза за фразой, страница за страницей. Пусть в черновиках, многократно перекрученных, опять-таки по тем же непостижимым правилам воли – к возможному совершенству. Ну, до него далеко, очень далеко, но как во всякой исповеди, ценность, наверное, в максимально возможной искренности и стремлении понять до конца хотя бы самого себя…

И так уж получилось, как в том сне: резкие перелёты через десятки ступеней, и, может быть, неоправданная остановка на какой-то случайной площадке; и встрече с людьми, невесть откуда взявшимися; и двери, к которым не находятся ключи – хоть пытайся взламывать, и такие, что открыты настежь, да ведут в никуда…

С голубой марки

В нашей коллекции почтовых марок представлены более полутысячи государств, их выпускающих; или автономных в этом плане провинций, бывших колоний, оккупированных территорий, городов, островов… Светло-голубой маркой достоинством в 25 лепта, на которой стоит печать с датой 1913 года, — так представлен в альбоме остров Самос.

Остров Самос расположен в Эгейском море, почти впритык к берегу малоазиатскому, турецкому, но принадлежит Греции, как и в давние античные времена, впрочем и был вполне автономен. Площадь Самоса примерно такая, как нынешнего Киева с почти трёхмиллионным населением, включая окрестности. На Самосе же ныне – несколько городов, по численности жителей до десяти тысяч – под стать микрорайонам, однако в каждом из этих городов свои, что называется, промышленные объекты, и уж непременно памятники старины. И своя жизнь – издали кажется устоявшейся на века и уж неизменная…

Чудится мне, что я как в ясном сне представляю себе улочку городка Неон, для которого древние не нашли лучшего названия, как и основатели наших Новоградов и Новгорода, или как пересёкшие Атлантику выходцы из Йорка; мысленным взором вижу и пересекающую остров речушку, в которой вода, дай Бог, столь же чистая ивкусная, как в незапамятные времена; и корабли на рейде – вывозящие отсюда ароматный изюм или мраморные глыбы, и везущие сюда редких невнимательных туристов; ах, мне бы когда-нибудь!.. И горы – а ну, попробуй вскарабкаться на вершину по крутым тропинкам – хватит ли силёнок…

Кажется мне, что я вижу всё это, а во сне мог бы увидеть совсем отчётливо, однако, если бы чудом очутился там, наверное, многое поразило бы несовпадением с тем, что сложилось в воображении из обрывков виденного за всю жизнь и навеянного книгами, живописью, музыкой… Поэтому, может быть, у меня проявляется раздражающая настороженность, когда смотрю экранизацию известных произведений: разве то, — что я видел и слышал, когда читал или перечитывал. И не случайно, наверное, та же подозрительность по части антуража в россказнях о встречах с необыкновенным…

Известный принцип психологии: освоение новой информации в любой области предполагает определённое соотношение знакомого и незнакомого для оптимального восприятия этой информации субъектом, данной личностью. Если известно чересчур — информация делается неинтересной, сознание вольно или невольно отключается. Но и доля неизвестного не должна превышать какого-то предела, иначе слишком мало точек, или иронически – кочек, по которым приходится переходить вброд неведомую доселе водную преграду, не рискуя утонуть. Но почему мы, в таком случае, в который раз слушая Баха или перечитывая Пушкина, или останавливая взгляд на репродукции Сикстинской Мадонны, или на лицо любимого человека — не находим, что это может надоесть, примелькаться, — нет, не просто набор информации нам предлагается, но такая ширь и глубь чего-то, как говорится, сверх того…

Это я к тому, что и сведения, которые открываются для меня — об острове Самос, также вызывают множество размышлений по разным поводам, и не дают возможности сразу изложить то единственное, что мог бы высказать сразу. А именно – что, может быть, отсюда берёт начало тот образ мышления, плоды которого столь удивительно разрослись в наш век. Но сперва о другом. Прежде всего, поучительная история Самоса, особенно если уделять внимание характеру власти над жителями древности и их отношению к правителям, в общем этим взаимоотношениям. А первым легендарным царём Самоса был не кто иной, как сын самого бога морей Посейдона, а среди потомков последнего — некий Самос, по имени которого и назван замечательный остров.

Сошлось на Самосе

Поразительная зависимость от жажды власти, от её взлётов, падений, причуд, жестокостей и милостей — как это бывало и десятки веков назад в мире, и чему свидетель и недавнее прошлое, и даже настоящее — в разных уголках планеты — проклятие или залог её необычной во всех отношениях участи — власти. Наша эра начинается с Рождества Христова, спустя треть века Иисус был распят, а за треть века до его рождения на острове Самос счастливые минуты переживали римлянин Антоний и египетская царица Клеопатра — стоит ли пересказывать — как это началось и чем кончилось. Любил посещать Самос император Август, в каждый свой приезд подтверждая его независимость от Рима, зато другой император Веспасиан мимоходом лишает этот остров самоуправления.

И в начале прошлого века вечная неустойчивость политического положения на Балканах не могла не задеть и этот островок. Статус его был определён: вассальное княжество, что означало: князя назначает Порта — Турция, но не турка, а грека, и получает от Самоса ежегодную дань. При этом гарантом стабильности такого рода выступают три „великие державы” — Англия, Франция и Россия. Передряги нынешнего века минули Самос, но если обратиться к временам совсем стародавним, то на Самосе происходило то, что в дальнейшем можно было бы проецировать на многое из того, что случалось в иных державах.

В одной из девяти книг своей „Истории”, „Талии” Геродот уделяет Самосу несколько — по-нынешнему — страниц, и, следуя „отцу истории”, попробуем и мы посмотреть на происходящее там за шесть-семь, вернее семь-шесть веков до нашей эры, и поразмыслить над этим с позиции дня нынешнего.

Итак, слово Геродоту, а попутно — непринуждённые комментарии. „Пока Камбис…” Нет, невозможно не привести сказанное ранее в этой связи: „Итак, мне совершенно ясно, что Камбис был великий безумец. Иначе ведь не стал бы издеваться над чужеземными святынями и обычаями. Если бы предоставить всем народам на свете выбирать самые лучшие из всех обычаев и нравы, то каждый народ, внимательно рассмотрев их, выбрал бы собственные. Так каждый народ убеждён, что его собственные обычаи и образ жизни некоторым образом наилучшие”.

И один ли „безумец” Камбис никак не мог уразуметь этой простой истины?.. Итак, „Пока Камбис был занят войной в Египте, лакедемоняне выступили в поход на Самос против Поликрата, сына Зака, который стал владыкой острова, подняв народное восстание”. Слова Геродота о „народном восстании” нельзя принимать в современном значении, скорее тут уместно говорить о дворцовом перевороте. В день праздника в честь богини Геры, чей храм по Геродоту, ”Величайший из древних святынь”, — когда безоружные граждане и тогдашние самосские правители безудержно веселились в этом храме, Поликрат и его братья, а, может, ещё кучка сообщников ворвались туда с оружием в руках и объявили себя правителями. История, как говорится, повторяется – там, где демократия не в почёте, разве что оружие за века стало куда помощней. И — дальнейшее развитие событий – снова по Геродоту. „Сначала Поликрат разделил город на три части и правил вместе с братьями Пантагнотом и Силосонтом. Затем одного из братьев он убил, а младшего, Силосонта изгнал”. Двигало Поликратом, как и большинством тиранов, неудержимое стремление к неограниченной личной власти, и все силы незаурядного ума и воли были подчинены этой цели. Он понял, что может достичь могущества, прежде всего, благодаря мощному флоту, и в этом весьма преспел.

Прервём на минутку это повествование, чтобы ответить на нарастающее недоумение читателя: к чему вплетать эти истории с островом Самос и тем, что там происходило в незапамятные времена? Я, читатель, если поинтересовался подобным, взял бы энциклопедию или подробный путеводитель для туристов, желающих посетить Самос, открыл бы того же Геродота… Что могу отвечать? После выхода „Анны Карениной” Николай Некрасов, который кстати был некоторым образом крёстным отцом Льва Толстого, опубликовав в своём „Современнике” ранние произведения писателя, отозвался на выход романа эпиграммой: „Толстой, ты доказал с терпением и талантом, что женщине не следует гулять ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом, когда она жена и мать”. Неужто всё дело в том, чтобы как-то доказывать вроде бы общепринятую верность моральных установок, что запросто могла бы продекларировать хотя бы недалёкая и развратная княгиня Бетси? Наверное у автора была другая задача, блестяще им воплощённая, „с терпением и талантом” гения.

Я бы определил это как ответы на „почему?” Почему Анну неудержимо потянуло вырваться из благополучного семейного круга – только ли неудовлетворённость горячей самки? Почему с любимым Вронским не обретает счастье? Почему своя дочь от любимого далеко не так дорога как сын от нелюбимого? Почему художник так мучительно добивается совершенства? Почему отпочкованный от автора Левин, которому во всём вроде так фартит, подумывает о самоубийстве? Почему бессловесная лошадь „всё понимает”. Почему неписаные правила приличия в определённых общественных кругах столь держат входящего в них индивида в узде?.. Можно продолжать – о бессмертном романе, но вспомним, что всё это на фоне семейных будней и балов, разговоров о детях и скачках, выяснений отношений и метаний живописца. Однако мы, читатели начинаем больше понимать „почему”, так же, как почему таково мироздание после теории относительности и открытия двойной спирали генетического кода. Надеюсь сказанное не послужит основанием для того, чтобы заподозрить автора этих строк в мании величия. Можно говорить лишь о принципе изложения своих взглядов на сущность вещей – от „Одиссеи” или „Рамаяны”, когда отражённое в душе внимающего каким-то образом проясняет для него видение миропорядка, до чёткой математической формулы, открывающей определённую закономерность, взаимосвязь объектов, явлений. А мне, привыкшему излагать то, что на душе, в мыслях — в жанре научно-популярном, фантастики — суждено вот так „растекаться мыслью по дереву” (или по одной из версий лингвистов — скакать как „мысь” — белка по дереву), и тут ничего не попишешь. Не любо – не слушай, а врать не мешай — по известной пословице, хотя „вранья” стараюсь избегать во всех обличьях.

После такого “лирического отступления”, если не первого то далеко не последнего в этой книге, продолжим рассказ Геродота о Поликрате. “У него был флот в сто пятьдесят весельных кораблей и войско из тысячи стрелков”, — по тогдашним масштабам внушительная сила. “И с этой военной силой Поликрат разорял без разбора земли друзей и врагов”. Но почему же друзей? “Ведь лучше, говорил он, заслужить благодарность друга, возвратив ему захваченные земли, чем вообще ничего не отнимать у него”. Какова логика тирана! Но желательно припомнить всё это, когда начнём рассуждать о природе и жажде власти над соплеменниками и не только над ними, о побудительных причинах и принятии этой власти подчиненными, о соотношении социальной иерархии и этических установок.

Так-то Поликрату удалось захватить много островов и много городов на материке”. Немало поучительного в истории и Самоса, и самосцев в повествовании Геродота, не только связанных с именем Поликрата. И, чтобы не акцентировать лишний раз на характерных чертах тирана вообще, задержимся на теме судьбы, вероятно также одной из ведущих в этой книге, но опять-таки пока связанной с образом того же Поликрата.

Современник Поликрата египетский фараон Амасис — по Геродоту, — в современной транскрипции Яхнис второй, также будучи незнатного происхождения, свергнул своего предшественника, захватил власть в державе. И в самом Поликрате видел своего союзника в борьбе против могущественного персидского царства. И вот этот Амасис направил Поликрату послание. Суть его была в том, что успехи и неудачи, приобретения и потери судьба распределяет более или менее равномерно в жизни каждого, и за всё человек расплачивается. Поскольку Поликрату везёт, даже слишком, Амасис советует ему самостоятельно, собственноручно постараться предотвратить расплату за чрезмерные удачи.

Превратности судеб

“Поэтому послушай моего совета теперь и ради своего счастья поступи так: обдумай, что тебе дороже всего на свете и потеря, чего может больше всего огорчить тебя. Эту-то вещь ты закинь так, чтобы она больше не попалась никому в руки”. Подумаем — не странно ли, что говоря о самом дорогом, Амасис называет “вещь”, а не, скажем, кого-либо из родных? В известной русской сказке купец, пойманный водяным, обещает ему за освобождение то, что он первым увидит подходя к своему дому, и впадает в отчаяние, когда навстречу ему выбегает любимая дочь. Но тираны — из другого теста: для них в первую очередь власть, могущество, во вторую сокровища материальные, им целиком принадлежащие, и уже на последнем месте родные и близкие, и в истории тому немало подтверждений.

Итак, Поликрат снарядил корабль и в открытом море на глазах у спутников швырнул в волны “смарагдовый перстень с печатью в золотой оправе”, и “опечаленный потерей возвратился во дворец”. Просвещенному читателю не трудно вспомнить продолжение этой легендарной истории: через несколько дней после этого самосский рыбак принёс во дворец приятеля “большую красивую рыбу… достойный подарок Поликрату”, и “слуги, выпотрошив эту рыбу, нашли в её брюхе Поликратов перстень”.

Амасис, которому всё это стало известно из ответного послания Поликрата, счёл, что всё это не к добру, и, если Поликрату суждена злая участь, то лучше больше с ним не связываться. И Поликрата погубила, можно сказать, его жадность. Ставленник персидского царя Кира Орет — то ли обиженный невниманием Поликрата к его послу — по одной версии, излагаемой Геродотом; то ли раздосадованный тем, что лежащий близ его владений островок столь независим — по другой версии, задумал поймать владыку Самоса в приготовленной для него ловушке. Он предложил Поликрату поделиться своими сокровищами, очевидно, награбленными, и когда посланец Поликрата доложил хозяину, что своими глазами видел сундуки, набитые драгоценностями, Поликрат отправился с большой свитой к Орету. Не внял мольбам своей дочери — воздержаться от этого визита, так как ей снился вещий сон, из которого значило, что Орет не преминет возможностью избавиться от Поликрата, что и сбылось...

Но Поликрат — лишь эпизод в древней драматической истории самосцев, в которой далеко не всё понятно и просто. То вроде бы они безропотно терпят владычество аристократов, крупных землевладельцев, то наступает, как пишут историки, правление демоса. Не торжество ли демократии? Да, не совсем, видимо: ибо, как свидетельствует энциклопедия дореволюционная „Брокгауза”, — „Демократия на Самосе была введена Афинами насильно после вмешательства афинян в столкновение Самоса с Милетом”. Так что важнее для народа: форма правления или привлекательный образ жизни? Хотя, что значит — "для народа"? Народ-то разный. Вот в сражении при Ладе, когда жители островов Эгейского моря сражались против персов, предводитель самосцев-воинов Зак, кстати, внучатый племянник Поликрата, убедил их перейти на сторону противника, и сдать свои позиции, отдать Самос завоевателям. Однако многие самосцы не смирились с оккупацией, покинули остров-родину, выражаясь современным языком, эмигрировали целыми семьями.

Эпоха Поликрата — в более широком историческом плане и хронологии — не только время могущества Самоса, но и расцвета ремесел, торговли, искусства, науки. Тиран, оказывается, был жаден не только к золоту и драгоценным камням — при его дворце находился замечательный по тем временам музей, где были превосходные скульптуры, картины, вазы; также весьма солидная библиотека из различных рукописей. Подобно жившему за четыре века до него и за тысячу миль к югу царю Соломону, возводил Поликрат роскошный дворец, который также был разрушен, и восстановить его хотел, да не смог римский император Калигула.

И — снова слово Геродоту: ”...Самосцы воздвигли на своём острове три самых больших сооружения во всей Элладе”. Это уже упомянутый храм богини Геры, дамба, возведенная вокруг гавани, и — туннель, — ”в горе высотой в 150 оргий, начинающийся у её подошвы с выходами по обеим сторонам. Длина туннеля 7 стадий, а высота и ширина по 8 футов”. В переводе на современные меры длины ствол протяженностью около 400 метров имел в диаметре порядка двух с половиной метров, то есть люди могли свободно проходить по нему. Для чего же он был предназначен?" Под этим туннелем по всей его длине они прокопали канал глубиной в 20 локтей и 3 фута ширины, через который в город по трубам проведена вода из одного обильного источника. Строителем этого водопроводного сооружения был Евпалий, сын Навстрофа, мегарец”. А было это задолго до того, как пустили в ход „водопровод, сработанный ещё рабами Рима”, как сказал поэт. Насчёт рабов, так фраза Геродота о Поликрате — ”Тиран заставил пленников в оковах выкопать ров вокруг стен на Самосе ” (имеется в виду одноименная столица острова), наводит на мысль, что и при сооружении туннеля не обошлось без подневольного труда — не в первый и не в последний раз…

Туннель на Самосе был, если и уникален, то — не единственным в тогдашней Ойкумене сооружением такого рода. Примерно тогда же был прорыт туннель под Евфратом при Навуходоносоре. Но что поразило археологов, когда они детально изучили это сооружение — то что, начав его с двух сторон горы, строители в результате разошлись на пару метров, не более. Просто невероятно, если учитывать весьма скромные технические возможности, и главное, отсутствие приборов для измерения углов. Нет, геометрия, в том числе и прикладная была тогда и в почёте, и не в новинку на Самосе. Уместно вспомнить, где родился и вырос, вошёл навечно в историю человек, известный как Пифагор Самосский.

Каждый школьник знает это имя хотя бы по знаменитой теореме и шуточной присказке к ней ”пифагоровы штаны во все стороны равны”, то есть, площади квадратов, построенных на катетах треугольника равны квадрату гипотенузы, что не совсем ясно из приведенной шутки. Ну, а в самом деле — были у настоящего Пифагора штаны — пусть в любой из разновидностей: брюки, гачи, порты, рейтузы, панталоны? Этот вопрос кажется поначалу забавным, по крайней мере, тем, кто знает, что эллины носили хитоны, хламиды, собственно куски ткани, обвёрнутые вокруг тела, и никак не то, что можно причислить к раздвоенной поясной одежде. И всё же…

Среди заметок древнеримского писателя Элиана находим строки:

Самосец Пифагор носил белые одежды, золотой венок и шаровары”. Как же так? Выскажем предположение на основании скудных данных о жизни Пифагора. Он посещал Египет, путешествовал и к востоку от родины, по Малой Азии, и, переняв отчасти некоторые философские взгляды от тамошних просвещенных людей, жрецов, наряду с началами математики, возможно, необходимыми для строительства пирамид, заимствовал также и одежды, присущие народам, обитающим под угрозой песчаных бурь, ядовитых насекомых. И Пифагор и в этом опередил своих сограждан, найдя шаровары более удобной одеждой, чем античные облачения. Может, так оно и было...

Что правит миром

Но нас интересуют не предания и не подробности, хотя и они говорят о многом. История с перстнем Поликрата намекает на неизбежность судьбы, от которой не уйдёшь. А кто всё-таки правит миром? Пифагор и пифагорийцы утверждали: числа. Числа с заглавной буквы, разделяющие, устанавливающие, приводящие к гармонии. Не им ли, числам подчиняются и строго следуют, обходя небосвод — и Солнце, и Луна, и планеты; не им ли подчиняются — и период созревания живого существа в материнском чреве, и количество пальцев на руках младенца или ножек у жука; и сколько зёрен выдаёт колос; и — каковы размеры частей корабля; и — каким должно быть наилучшее соотношение меди и олова или цинка для превосходной бронзы… И не пифагорийцы ли похоже первыми перевели на язык чисел музыкальный строй арфы или флейты, и так до нас дошла гармония “простой гаммы” по выражению Пушкинского Сальери?..

Собственно, законы природы — и движение Земли, и соотношение массы и энергии, и ход химических реакций — не базируются ли в конечном счёте на тех или иных “числах”? А как величественно должно быть то, что подчиняет тайной гармонии “чисел” всю вселенную, ту, которую именно Пифагор впервые именовал космосом, что по-древнегречески буквально означало гармоничную, ладную систему… Систему, где господствуют, правят незыблемые “числа” — законы природы. А человек, познающий скрытые таинства этих “чисел”, способен воздвигнуть радующий глаз храм, быстроходный корабль, вечную теорему, и — сквозной туннель в скалистой породе, начав двигаться с противоположных сторон …

В дошедших до нас сведениях о Пифагоре и пифагорийцах нелегко разобраться — как было, что было на самом деле, а что присочинено позднее. Вокруг Пифагора сгруппировались люди, обожающие своего учителя и вместе с тем мыслящие. Это был один из первых, если не первый интеллектуальный центр такого рода: наряду с полумистической обрядностью, здесь закладывался фундамент натурфилософии, ранних попыток постичь систему мироздания, соотношение конечного и бесконечного. Возможно, из своих путешествий а Египет или даже Вавилон, где в это время грустили, плакали, думая об утраченной родине мужи и дочери Израилевы, Пифагор вынес характерную для Востока тягу к интуитивному постижению сущности бытия, включая некоторые элементы медитации, необычные проявления физических и психических возможностей человека, чем вероятно очаровывал и своих последователей.

Полубог, чудотворец и маг — предстаёт он в таком ореоле, но великий античный разум уже тяготел к ощутимому, тому рациональному, что открыло бы потайные ходы во все части окружающего мира. И то, что теперь именуем науками, начиналось, думается, с того самого пифагорийского “числа”… Это они, пифагорийцы ввели в западную философию противопоставления: как уже упоминалось, конечного и бесконечного, света и тьмы, мужского и женского, чёта и нечета, добра и зла и так далее. Дуализма и единства противоположностей — уже по Гегелю, неотъемлемости одного от другого. И не от Пифагора ли начался в Европе процесс раздвоения веры и разума? Непосредственного или научного достижения истины, как способов постижения всего сущего и скрытого. Началось на Самосе, хотя сам Пифагор в возрасте сорока лет навсегда покинул родной остров; судя по дошедшему до нас — не мог ужиться с Поликратом, сошлись, как говорит русская пословица, два медведя в одной берлоге; да и то сказать — не терпят диктаторы инакомыслящих, лучше сказать — свободно мыслящих …

Человек из Милета

Голубая почтовая марка Самоса не одинока — в нашей коллекции рядом с ней несколько таких посланцев ряда островов Эгейского моря. В начале нашего – когда я ещё не перепечатывал эти страницы – XX века – свыше двух десятков этих островов — иные покрупнее Самоса – выпускали каждый свои марки. Многие из них по нынешнему времени сделались настолько редки и соответственно дороги, что вряд ли когда-либо в нашей коллекции займут место рядом с наличными. А древние наименования этих островов ласкают слух и вызывают в памяти то одно, то другое.

На одном из них, возможно, родился Гомер; и проплывал мимо, и заплывал Одиссей, вспоминая тех, кто уже не вернётся домой с той, Троянской войны… Остров Родос, где землетрясение не пощадило одно из “чудес света” – гигантскую статую, Колосс родосский. Лесбос, где поклонницы Эроса обходились без грубого, непонятного, чуждого, в общем, племени мужчин. Лемнос — когда-то, в незапамятные времена здесь бушевали вулканы; сюда громовержец Зевс, возревновав, сбросил бога-кузнеца Гефеста-Вулкана, и у Пушкина “Лемносский бог тебя сковал…” И совсем рядом с Самосом — Патмос, совсем крохотный островок, куда римляне отправляли в ссылку неугодных империи, в том числе первых христиан, и среди них ?– Иоанна. Ему-то в одной из пещер Патмоса, вдохновленному Христом, опалили душу пламенные словеса Откровения-Апокалипсиса, доныне заставляющего трепетать миллионы верующих, да и разуверовавшихся…

Да, наверное, только тогда, в древности какой-то незначительный островок мог навсегда войти в историю. А города? В нашем понимании их было не так уж много на белом свете, но — Вавилон, Иерихон, Мемфис, Афины… В этом ряду, вернее в первых рядах знаменитейших городов древности, мельком упомянутый ранее — Милет. Хороший пловец — а на таком острове, как Самос — в тёплом Эгейском море — с юных лет, должно быть, почти все отличные пловцы: и каждый из них за каких-то полчаса мог добраться до малоазиатского берега через узкий пролив, а там, собравшись с силами, с рассвета до вечера дойти до великолепного — разве Афины с ним могут соперничать — Милета. А по дороге наверняка набредет на стадо овец, которым Милет в основном обязан своим процветанием. Где ещё на свете разводится порода таких тонкошерстных, необыкновенных овец — мериносов. Не за ними ли отправлялись в свой поход за тридевять земель, в Колхиду аргонавты — по версии некоторых знатоков античной эпохи, — и лишь впоследствии легенда назвала добытое ими руно золотым. И впрямь золотое — с овец тамошней породы тонкорунных. В античном мире ведь текстильным сырьём были лишь лён и шерсть, экзотический шёлк только начинал своё продвижение на Запад по Великому пути. И шерсть из окрестностей Милета была превосходна: и одежда из неё была по-современному теплозащитной в холодную пору и одновременно лёгкой, не то что из грубошерстной пряжи…

Да так ли уж далеко Черное море — разве не Милет основал в Крыму Ольвию и Феодосию? Богатый город, недаром в ту эпоху “милетец” было синонимом “счастливчик”. Искусные ремесленники, жрецы, торговцы наполняли город суетой и весельем. В такой атмосфере прошло детство гражданина по имени Фалес, к этому потомки добавили вполне закономерно — Милетский. Это имя было первым в перечне "Семи мудрецов" Эллады. Впрочем, иные имена из этих "семи", например, Клеовула с Родоса или Питтака, всё-таки мужчины из Лесбоса, — мало что говорят новым поколениям, в отличие от – Сократа, Платона, Демокрита. Объяснение этому, наверное, в том, что зачисление в эту семёрку происходило примерно по тому же принципу, что Нобелевских премий мира или по литературе, не все имена выдерживают проверку временем. Но Фалес Милетский безусловно достоин называться – по-нашему великим учёным, мыслителем, философом, по старинке – мудрецом.

Сведения о жизни Фалеса, который умер за тринадцать лет до рождения Пифагора, отрывочны, не всегда достоверны, и мне не остаётся ничего другого, как по-своему представить то, как он жил, и каковы были его воззрения или открытия; а о том, насколько правомерен подобный подход – особый разговор. Итак, если Пифагор отправлялся в Египет с целью получить от тамошних жрецов знания, выпестованные многими предшествующими поколениями, так же, как и позднее Платон, которому вроде бы в том же древнем Египте поведали об Атлантиде, то юный Фалес из Милета в Египет двинулся в роли, как мы теперь сказали бы, торгпреда: налаживать взаимовыгодную торговлю; и Фалес отдал этому предприятию не один год жизни.

Но природная любознательность, способность мыслить, притом абстрактно, сделали Фалеса и послушным, и вдумчивым учеником умудренных веками египетских наставников, своеобразно воспринявшим их воззрения на мир, достижения в математике. Вернувшись на родину, Фалес собрал вокруг себя одаренных и, предположим, склонных к абстрактному мышлению юношей. Можно представить, что раскрыв рты они, эти молодые люди, вслед за учителем убеждались в том, что диаметр делит круг пополам, что в равнобедренном треугольнике углы у оснований равны, что параллельные линии – не сходятся, сколько их не продолжать; что высоту пирамиды можно определить по её тени. Трудно сказать, до чего в этих ныне школьных премудростях Фалес дошёл, как говорится, своим умом, а что вынес из пребывания в Египте, но с ним в античный мир уверенно шагнула геометрия.

А в геоцентрической системе Фалеса Земля была шаром, вокруг которого вращалась хитроумным образом небесная сфера, и мечталось, наверное, постичь все особенности этого круговорота. И думалось: а как всё это возникло, и в чём, собственно, суть бытия. По Фалесу источник всего сущего — вода. Всё живое из воды — и сегодня этот тезис неоспорим. И — не только живое — одушевленное, мысль Фалеса можно интерпретировать так: в мире вообще нет ничего неодушевленного. Душа — и у Солнца, и у реки, и у цветка, и у магнита — ведь его душа явственно притягивает душу железа.

Правда, в этом, если исходить из первобытного анимизма, представление Фалеса не столь оригинально, хотя, забегая вперёд, в принципе солидарен с таким воззрением, разумеется, уже с вершин нового времени. Но сейчас о другом. О том, что привнёс Фалес Милетский в укрепление авторитета научного мышления. Правда, ещё долго в Европе, в Средние века бытовал взгляд на учёного, как на чудака в лучшем случае, или на дармоеда в худшем. С недавних пор что-либо ощутимое принуждает обывателя уважительно отнестись к химику, создавшему синтетику; физику, высвободившему атомную энергию; кибернетику с лихо действующим компьютером. Но — будем считать, полушутя, — на подозрении по-прежнему остаются чистый математик, философ, астроном.

Какая-то милетская гражданочка, — это уже не моя фантазия, а пересказ о Фалесе самого Аристотеля, — эта дамочка со смехом рассказывала, что этот не от мира сего Фалес как-то засмотрелся в небеса, и не заметив камня на дороге, споткнулся и шлёпнулся. А в самом деле — есть ли польза от такого мудреца, в повседневной жизни? Как-то произвёл впечатление на сограждан, предсказав дату солнечного затмения, хотя узнав от египтян, что таковое происходит каждые восемнадцать лет и одиннадцать дней, мог без особых затруднений сделать такой прогноз.

Но затем жители Милета убедились в том, что, можно сказать, научный подход целесообразен и в экономике. Оценив предстоящий урожай с маслинных, оливковых деревьев, как весьма обильный, Фалес заблаговременно скупил за приличную цену все давильные прессы, и таким образом в его руках оказалась монополия на производство оливкового масла, важнейшего пищевого продукта в рационе древних, да и современных жителей Южной Европы. Может быть, именно эта акция особенно укрепила авторитет мудреца — не так уж он “не от мира сего”, а манипуляции с треугольниками, наблюдениями за движением планет и учение о бесчисленных божествах-душах — как теперь говорят — его хобби, и пускай. Во всяком случае — недаром голова на плечах. И оттого к голосу Фалеса прислушались, когда он отговаривал Милет от союза с царём Крезом в его войне с Киром, и правильно сделали, ибо в противном случае Милет постигла бы тогда та же участь, что была уготована этому городу в последующие века, на месте славного Милета оставались лишь жалкие развалины. И — вечное имя Фалеса Милетского...

Корни и ветки.

Может быть, я не первый обратил внимание на то, что даты жизни Фалеса совсем немного, с разницей два-три года не совпадают с датами жизни другого мудреца, но их разделили непроходимые в ту эпоху тысячи километров, и они вряд ли что-либо слышали друг о друге. Сходство их биографий в том, что кардинальные философские вопросы обрушились на их души — не юношеские, но в зрелом возрасте. Но на этом, пожалуй, сходство и кончается. И, если Фалеса, как и Пифагора, можно считать родоначальниками философии и науки Запада, то человек, упомянутый как современник Фалеса Милетского, стал основателем одной из распространеннейших мировых религий.

Правда, буддизм в широком смысле этого слова охватывает громадный духовный простор, границы которого трудно обозначить, так же, впрочем, как границы христианства или марксизма. В силу определённых обстоятельств дерево буддизма оказалось, можно утверждать, самым необъятным, и то, что прививалось к его ветвям, также пустило побеги во все стороны. Но уместно вспомнить слова самого Гаутамы-Будды, что истин так же много, как листьев в лесу, а возвещенное им — не более чем горсть листьев.

В 1919 году в Петрограде вышла книга Ф. И. Щербатского “Философское учение буддизма“. Автор этой книги, как и ряда замечательных трудов по культуре, истории Южной и Восточной Азии, академик, учёный с мировым именем — в данном случае ни йоты преувеличения, на склоне лет сполна испил чашу страданий в лапах ГУЛАГа, таких страданий, которые, вероятно, и не снились ни Будде, ни его ученикам.

Сподвижники Ф. Щербатского свидетельствуют, что он любил вспоминать мысль Канта: достоянием всякой религии являются три главные идеи — бытие Бога, бессмертие души и свобода воли, поскольку без них не может быть построено учение о нравственности. Но, характерные черты буддизма по Щербатскому, — “Мироздание без Бога, психология без души, вечность элементов материи и духа, причинность, наследственность, жизненный процесс вместо бытия вещей…”

И никому, и мне, в том числе не возбраняется попытаться прорастить свой листочек на древе буддизма, корни которого обозначены вкратце в приведенных выше строках. Вырастить, как это делали, не стесняясь, и, между прочим, не опасаясь обвинений в ересях, как, скажем, в христианстве, исламе, в какой-то степени иудаизме и наверняка в марксизме, — многочисленные и, повторим, многообразные наследники этого учения. Но вышеприведенная цитата “по Щербатскому” оборвана, и, когда речь идёт о главных чертах буддизма, следует: ”...отрицание частной собственности, всеобщее братство людей, движение к совершенствованию”. Нетрудно заметить, что подобные идеи выдвигаются на первый план, и, будем говорить, идеальным христианством и такими же основателями социалистических доктрин.

Здесь не в последний раз, может быть, уместно вспомнить известный тезис Карла Маркса, что философы лишь различным образом объясняли мир, а дело в том, чтобы изменить его. Если философию рассматривать как идеологию, вернее, каждая философская система, направление отражает и выражает своё миропонимание, рискну заметить с подоплёкой — мироощущение, — то и любую религию можно трактовать в том же ключе. Отсюда, смею думать, что, скажем, тот же буддизм изменял мир, человечество, не в меньшей степени, чем переселения народов, войны, революции — социальные или промышленные, культурные и торговые связи, впрочем, так же как Библия, христианство, ислам — книга здесь как нечто духовно запечатленное. К этому можно добавить, что тот же основатель буддизма меньше всего был склонен ”объяснять мир”.

Об этом ни скажешь лучше, чем В.Н. Топоров, касавшийся и этой стороны буддизма: "Будду не интересовали метафизические спекуляции, он уклонялся от дискуссий на тему об абсолютном, о Боге, о чуде, и не столько потому, что он считал эти темы недостойными, сколько из-за того, что цель его учения была сугубо практическая — помочь избавиться от страдания..."

Примерно со второго века нашей эры мыслитель Нагарджуна взметнул одну из главных ветвей, а, может быть, возрастил ствол на древе буддизма — как философское учение маджьямики. Пока заметим, что согласно этому учению "действительность не обладает никакой сущностью, являясь чистой формой или энергией". Как это понимать – понять ой как желательно. Кстати, в целом упомянутое учение дало ещё одну ветвь, буйно расцветшую в наши дни, в том числе и на Западе — дзэн. А можно ли вообще сегодня говорить, что возникший интерес Запада к Востоку — не дань экзотике, не увлечение, но попытка взглянуть на мир, более того ощутить мир по-иному? Или — что Восток принимает Запад исключительно утилитарно, заимствуя лишь элементы материальной комфортности, включая сюда и информационные технологии, служащие тому же, будничному, и не затрагивающие глубинных основ бытия человека Востока. Конечно, было бы поверхностно констатировать непроходимый водораздел между, условно обобщая, — западным "рацио" и восточным "иррацио", тем более отказывать, скажем, средневековым учёным Востока в интеллектуальных прорывах, например, в алгебре или астрономии, так же, как в родственности духовной восточным традициям справедливо или не совсем причисляемым к мистикам — всплывают имена Бёме, Сведенборга, или ближе к нашему времени — Блаватской, Рерихов. Минувшие века, если и не слишком приблизили Восток к Западу или наоборот, то по крайней мере сблизили: мобильным транспортом, миграцией и туризмом, смешанными браками и тем, что казенно называют культурным обменом между народами.

Где-то в глубине.

В нашем путешествии по векам мы находимся ещё примерно в шестом веке до нашей эры. И, если бы я жил тогда, и был рядом с Буддой, и так же размышлял о жизни... И — кто знает, почему и зачем — подался бы на Запад, куда Солнце уходит всего за день, а страннику идти и идти, месяцы, годы... Надо пройти через Вавилон, непременно через это средоточие мудрости и лжи, призрачного величия и горделивого рабства. А на Западе — многострадальный Иерусалим, где храм Соломона. Всё суета и суета сует... В море, по которому странствовал Одиссей... И вот уже египетские корабли с завоевателями плывут к Кипру. А вдоль скалистых берегов — в прекрасную гавань, с которой открывается славный город Милет. И видны через узкий пролив горы Самоса…

А на этом острове главное для меня — тогдашнего взаправду, а сегодняшнего — мысленно — пройти тот самый тоннель — с Востока на Запад, с Запада на Восток. Представить и как его пробивали, пускай во сне. Да, и во сне этот тоннель, как и киевская деревянная лестница, приобрёл какой-то фантастический образ. Какой же — в реальности сновиденья?.. Высится грандиозная скала, и людям неведомы ни её настоящие размеры, ни составляющие её породы. Известно лишь одно, вроде бы одно — в яви сновиденья: где-то в сердцевине скалы находится — Истина. Так вот представлялось во сне, и, как порой бывает в таком состоянии сознания, абстракция приобретает конкретные зримые очертания, и в тот момент я осознал — образно — что искомая истина сосредоточена в прозрачном фиолетовом шаре неопределённых размеров, словно по известной научной гипотезе вся вселенная до того, как это взорвалось сколько-то миллиардов лет назад...

Надо отметить, что вообще атавистическое интуитивное и обостренное отношение человека, как и любого живого существа, к пространственным масштабам — возникло из необходимости определять таким образом опасность или полезность наблюдаемого. Кошку хорошо держать в доме, но от тигра держаться подальше. Маковое зёрнышко, виноградинка, гранат, тыква — в эти градации и в таком примерно диапазоне помещаются все съедобные дары земли, Свифтовские лилипуты и великаны не могли восприниматься иначе, чем сказочные эльфы, легендарный Циклоп — существо не из нашего реального мира, и то, что выходило за рамки непосредственного опыта по своим размерам, оценивалось весьма смутно. Вероятно, атомисты древности представляли себе то, что могло быть атом, — ну, разве в тысячу раз мельче макового зёрнышка. Размеры Солнца или вроде бы равной ему Луны сравнивали со сковородкой, раскаленной докрасна или начищенной до блеска, и лишь немногие предполагали, что дневное и ночное светило может быть величиной аж с городскую площадь.

И теперь, когда для наглядности на уроках по астрономии рядом с масштабным макетом Солнца величиной с арбуз — планеты выглядят — та, что покрупнее — с яблоко, а помельче — с орех или горошину, то опять-таки это воспринимается лишь умозрительно. Так же и размеры молекул не представляются нам по-настоящему, даже когда видим картинки на экране электронного микроскопа, и трудно отрешиться от мультипликационного хоровода каких-то полузастывших пузатеньких, но не на одно лицо атомов.

И, если мы вынуждены принять как данность законы условного микромира, странного в своей невероятной малости и туманности, то зримый космос, включая опять не то, что ещё не так давно именовали туманностями — галактики, но уже по-новому состоящие из многих тысяч звёзд, отчасти видимых — этот космос по-нашему вполне моделируется, подобно человекообразным великанам. И звёзды то побольше или поменьше Солнца, погорячее или похолоднее — с трудом, правда, представляется — как это соотносится с их существованием, структурой, судьбой, и всё же эти образы как-то укладываются в голове.

И вот выяснилось, что в космосе существуют, нет, даже про это нельзя твёрдо утверждать, что "существуют" — вне пространства и времени некие "черные дыры", а к тому же и галактики отчего-то разбегаются в разные стороны. Из этого следует, что когда-то они были, должны были быть вкупе, собраны воедино в какой-то звёздный сгусток. Рыхловатый что ли? Да нет, на близком расстоянии гравитация, ежели таковая тогда была в силе, должна была стянуть все-всё в одну точку, в крохотный шарик. И снова-таки приноравливаясь к нашим пространственным представлениям — пускай этот шар был бы хотя бы размерами, если не с Солнце, то хотя бы с Луну, но уж никак не с горошину, как предполагают учёные — это уже кажется слишком: мизерная горошина и так разрослась — в невообразимо огромную вселенную с тысячами и тысячами галактик... А в иных миллионы звёзд. И никакой сон не охватит…

Какая она, ИСТИНА?

И в той глубине, куда с двух сторон идут одержимые жаждой достичь её — Истина, что в странном моём сне обозначилась фиолетовой ягодой. И казалось, — она размерами то ли с земляничку, но прозрачную, светящуюся, то ли с Луну — как мы видим в небе или на самом деле, то ли во всю вселенную — и это неважно, главное — как до неё добраться...

Но таящийся где-то в глубине этот шар — не алмазный; не рубиновый, не изумрудный; и все же, подобно драгоценным камням, как утверждают легенды, обладает волшебным свойством — притягивать души, пускай не все, совсем не все, а избранные — как бы далеки от него не были. Зарождать в них неудержимое стремление хоть немного приблизиться к нему, этому шару, верней, к ней — к Истине. И те души, что отзываются на это притяжение, готовы хоть всю жизнь пробиваться в глубь, в надежде, что когда-нибудь тем же путём пойдут их потомки, и доберутся, или подберутся ещё ближе к заветному…

С двух сторон пробиваются. С Востока и с Запада тянутся в глубь, прокладывают, расчищают путь, но понятия Восток и Запад, конечно не совсем географические, и не совпадают с тем, что вкладывают в эти термины политики, философы, этнографы, психологи, верней, совпадают отчасти, определяя различие двух рас, двух культур, двух мироощущений, А, если вкратце — в чём наиболее существенном, то Восток — это интуиция, вера, непосредственное знание, а Запад — опыт, логика, строгая наука.

Нетрудно догадаться, что предыдущие страницы были созвучны тому, что вырисовывалось во сне: первовестники Запада и Востока, в этом понимании — Пифагор и Будда. В чём-то, однако, это и так, и не так. Но — и этому будет посвящена не одна последующая страница — ведь, наверное, Запад и Восток ни в коем случае не следует жестко персонифицировать.

Пытаясь проникнуться биографиями, лучше сказать, жизнью тех, кого справедливо и, как по мне, вполне заслуженно именуют великими или величайшими, замечаешь у некоторых из них вроде бы странные повороты или развороты духовной направленности. Испытав в своей жизни нечто подобное, счёл важным, по крайней мере, для себя обнажить именно эти моменты в раздумиях о судьбах замечательных мыслителей, уточню — тех, чьи мысли, творчество души — воплощались в нечто непреходящее.

Иные, отчаявшись пробиться к Истине с одной стороны, пытались приблизиться к ней с другой. В какие-то смутные минуты, когда казалось, что заблуждаются, заходят в тупик на пути к Истине. Но каков этот путь, что в сонных видениях ассоциировался с неким туннелем? Но если само это понятие может вызвать в памяти реальные инженерные сооружения, вроде линий метро, то придётся продолжить аналогию. И тогда, предстанет не какой-то узкий и долгий подземный проход, но и выполненные за века на этом пути Дворцы и Храмы. Создать их можно было уж никак не грубыми материалами и методами, и проходы в такой тверди на пути к истине не поддаются ни тротилу, ни лому. Преодолеть косное сопротивление таких пород можно только посредством неуёмного порыва духа, творческой мысли, прозрения.

Зато в этих дворцах и храмах явственнее, чем где-либо ощущалось — если не самая близость, то дыхание истины. А какими стали за каких-то пусть тридцать веков, сотню-полторы поколений эти изумительные храмы Науки, Искусства, Веры. Может быть, эти слова нужно было бы переставить местами, чтобы указать на первородства, но, в общем, какая разница, если просто перечислять… И еще одно в нашей картине — храмы эти не одинокие сооружения, каждый — целый ансамбль или по-современному — комплекс, своего рода город, и не изолированы эти сооружения духа друг от друга, но сложно соединены, связаны.

Трудно оказать, кто впервые и когда точно начал углубляться в неподатливую толщу неведомого — по направлению к сокрытой глубоко Истине. И где это было: в древнем Египте, Индии, Элладе? Вольно нам принять свои, не такие уж неопределённые вехи или точки отсчёта: Будду на Востоке и Пифагора на Западе. Хотя — и тот же Пифагор был в чём-то ”с Востока”, и поиски последователей Будды шли порой в том же направлении, как у идущих вслед за Пифагором.

Всё течёт

В трудах по истории философии порой пифагорийской школе противопоставляется ионическая, а в совсем упрощенном варианте изложения — ”идеализму” Пифагора “материализм” прежде всего, Гераклита. И ещё — пифагорийскому, ветхозаветному — уже несомненно гераклитово, классическое: все изменяется, всё течет. Мне такое противопоставление кажется весьма сомнительным, хотя, как я понимаю, отношение к окружающему миру, подход к сущности бытия у Пифагора и Гераклита различны. И существо этих различий во взглядах великих мужей древности мне представляется таким, каким я намерен его изложить.

Для начала, если не ”сравнительное жизнеописание” по Плутарху, то краткое сравнение жизненных позиций этих полулегендарных философов древности — нелишне в данном случае. Гераклит моложе Пифагора всего на пару десятков лет, и с рождения — аристократ, его род один из знатнейших на Эфесе. Пифагор по натуре, как принято говорить нынче — ”боец”, и, может быть, недаром в юности слыл отличным кулачным бойцом в прямом смысле. А ”вечно плачущий”, по определению современников, Гераклит постоянно сетовал на несовершенство мира вообще и у себя на родине в частности — в обществе далеко не всегда добропорядочных сограждан.

Следовали ли этому житейские выводы самого Гераклита? Похоже да: с юных лет склонный к мизантропии, к старости сделался совершенным отшельником и даже питался, как говорится, подножным кормом. Но это — между прочим, а гениальные — и в ту эпоху, и в наше время — теоретические или философские выводы, положения, прозрения Гераклита, изложенные им в оригинале с особенной ясностью и совершенством — по мнению знатоков — должно осознать как следует.

Мир несовершенен — это почти трюизм. Но может ли, способен ли стать совершенным? Ни в коем случае, ибо тогда всё должно замереть, что равносильно – умереть. А в реальном мире всё должно жить, абсолютно всё на белом свете. И, если говорится, что всё изменяется, всё течёт, то ударение надо сделать именно на ”всё”. Не только река, но и каждый камень на её берегу, и каждая песчинка. Это в XX веке мы сделались такими умными: открылось, что любая песчинка состоит из атомов, в которых бушуют ураганы, и Хиросима, и Чернобыль наглядно продемонстрировали нам, что ”течёт” и в абсолютно спокойном на первый взгляд бруске плутония или в водороде, который вкупе с кислородом, в союзе с ним мог многие миллионы лет почивать глыбой льда где-то в безлюдной Антарктиде.

А мы-то ”проходили” Гераклита, наивно примеряя к нашим текущим нуждам и заботам, это ”всё течет”: утекает и меняется мода или супружеская любовь, живопись или правительства, настроение и климат… В своей же античной наивности, а, может, запальчивости — Гераклит даже утверждал, что и Солнце каждый раз умирает с закатом, и появляется на утренней заре, рожденное за ночь наново. ”Всё то же Солнце ходит надо мной, но и оно не блещет новизной”, по контрасту вспоминается сонет Шекспира в переводе Маршака, правда, в оригинале эта мысль как бы соотносится с тем, что такое обстоятельство не противоречит каждодневному восхищению светилом, но это попутно. Да что говорить — наверное, не так плавно меняется мир для бабочки-однодневки, а вот мне, вступившему в жизнь в начале второй четверти двадцатого века, теперь, на рубеже следующего и на закате моего, проясняется, насколько всё-таки изменилось столь многое на Земле.

Два невольных вопроса встают в связи с этим. Почему мир создан, пусть не сотворен, а сотворился именно таким, что невозможно ни в какой миг воскликнуть взлелеянное поэтами: ”Остановись мгновение — ты прекрасно!”?.. Наверное, ответ повторит то же гераклитово: ”Иначе то, что остановилось в это мгновение, умерло бы”. И — какие силы действуют в мире, способствуя тому, что ”все течет”, притом не беспорядочно, хаотично, но определённым образом?

В борьбе

А всё-таки — может быть есть что-то в мире, что ”не течет”, существует неизменно вечно? И нашим предкам, и нам что-то и впрямь представляется застывшим в своей замкнутости и неподвижности. Для нас, людей нового времени — это уже не Солнце, не планеты с их спутниками, мы понимаем, что и Луна уже не абсолютно та же, что миллион лет назад; и звёзды светят, ”зажигаются” отнюдь не потому, что это, по выражению поэта, как уже вспоминалось, — ”кому-то нужно”, а безусловно нужно прежде всего самим звёздам, которые так живут и отправляют во вселенную свидетельства своего такого существования, пока не канули в относительное небытие, в какую-то безнадёжную, сверхчёрную дыру...

Но — возьмём песчинку в безлюдной пустыне, и даже не на Земле, а, допустим, на Юпитере или его спутнике — вот уже не первый миллиард лет она, эта песчинка ничуть не изменилась, ничего в ней ни убавилось, ни прибавилось. Ну что в ней ”течёт”, и то, что как-то шевелится в миллиардах атомов, составляющих её структуру — вроде не в счёт? Где гарантии, что так и останется через тысячу или миллион лет? А вдруг зацепит то место, где покоится эта песчинка какая-то шальная комета, ну это плод безудержной фантазии. Из той же оперы возможная колонизация в отдаленном будущем планет солнечной системы и их спутников человечеством, как пророчествовал Циолковский — если, конечно, не станется самоистребление этого человечества наряду со всем живым на планете нашей.

Как бы то ни было, к любому объекту на свете с большой осторожностью можно прилагать ”вечное”, то есть абсолютно неизменное в целом и в частях бесконечно долго. К этому нас подводит и то, что мы ясно видим: в мире происходит непрерывное противостояние. Это, в общем, то же пифагорово: свет и тьма, единство и множество, голод и сытость, война и мир, добро и зло и так далее. Но — пифагорийцы видели во всём этом торжество несовершенства, личины обмана и лжи — при всей их, что называется, активной жизненной позиции, а Гераклит вопреки вроде бы личному мрачному взгляду на несовершенный миропорядок, именно в этой борьбе противоположностей провозглашал основу и залог мировой гармонии.

Выражение ”борьба и единство противоположностей” введено в философский оборот лишь в новое время, но Гераклит, повторим, пожалуй, первый объявил, что именно благодаря этому всё в мире рождается и проявляется чудесным образом. По Гераклиту Божество жизни и Божество Смерти, Зевс и Аид отличаются один от другого только именами, верней сказать, они едины в двух лицах. И, в отличие от других философов ионической школы, считавших первоначалом мира такие стихии, как земля, вода и воздух, Гераклит отдавал пальму первенства огню. Огонь по Гераклиту живёт смертью земного, а воздух — смертью огня, соответственно вода — смертью воздуха, и, завершая этот круговорот, смерть воды означает рождение земли.

Что же подразумевал Гераклит под изначальным огнём? Нет, в самом начале он полагал, был Логос — что в таком контексте синонимично Мысли или ”Слову”, как в Ветхом Завете. Здесь уместно вспомнить и Гётевского доктора Фауста, который занимался и, как Мартин Лютер, адекватному переводу Библии на немецкий язык, и для него равнозначными представлялись и ”Слово”, и ”Мысль”, то есть некое духовное начало, определяющее и Закон мироздания, и смысл всего сущего, вносящего гармонию в порядок вещей.

Что касается истины, то её, учил Гераклит, невозможно почерпнуть иначе, как личным опытом. Но и тут поиски истины столь же смутны, как воспоминания о полузабытом сне — это не мой, а гераклитов образ. То, что кому-то из нас приснилось, хотя несомненно мы это всё же переживали, даже осознавали, но пробудившись чувствуем в душе осадочное ощущение необъяснимой тревоги или радости. А кроме того — сквозь то, что нам привиделось, на что мы сознанием или подсознанием как-то реагировали — повод к дальнейшим размышлениям, потайной работе души...

Итак, резюмируем: понимание Истины в том, чтобы постичь законы, по которым все движется и развивается, и совершенствуется, и, соответственно, беспощадно разрушается; относится это в равной степени к макро- и микрокосмосу, к человеку и к его включенности в сообщества людей — от семьи до человечества, но до того, чтобы нам заняться такого плана этическим аспектом всеобщего — ещё далеко, вплотную подойдём к этому не через одну сотню трамплинных страниц.

А завершая о Гераклите: мы можем снисходительно улыбаться, когда он высказывается о звёздах-плошках, разворачивающихся к Земле то светящейся ночью, то тыльной днём стороной, — да мало ли возникало гипотез и моделей, с помощью которых человек пытался объяснять происходящие явления, пусть это неверные шаги к Истине, но ведь не топтание на месте, и залог того, что кто-то следующий двинется к Истине в более верном направлении. А какие-то догадки древних чем не гениальны?

Скажем, тезис Гераклита о периодически гибнущем и наново возрождающемся космосе созвучен разделяемой сегодня некоторыми учёными гипотезе о пульсирующей вселенной. И утверждение, что во сне человек "связан со всеобъемлющим" и лишь бодрствуя обретает индивидуальность в полной мере, — перекликается с воззрениями современного философа Юнга об архетипах, и, как я это понимаю, совпадает с тем, к чему я пришёл размышляя, и о чём у нас разговор впереди.

Универсальная голова

О ком, как не об Аристотеле это сказано; и впрямь: философия и естествознание, физика и метафизика — вне пределов точных наук, этика и политика, — к чему только не обращался этот великий ученый античности, в чём только не пробовал разобраться и, добавим, о чём только не брался судить по-своему. Пусть, встретив и это знакомое имя, читатель не пугается, — к замечательным личностям и до сих пор и впредь стану обращаться выборочно, когда их судьбы и мысли сопрягаются с выстраиваемым пониманием миропорядка, ответами на кардинальные, глубинные ”почему”.

Даже тот, кто к философии имеет ещё более отдаленное отношение, чем автор этих строк, небось слыхивал или сам козырял вроде бы сказанным Аристотелем: ”Платон друг мне, но истина дороже”. Скорее учитель, а не ”друг”, но дело в том, что вспоминается и это изречение преимущественно с эдаким житейским подтекстом: дескать, хоть по-дружески надо бы поддержать Петра Сергеевича в его завиральных штуках, но буду резать правду-матку... А если серьёзно — то о какой “истине” может идти речь? Выше приводилось мнение основателя буддизма о множественности истин. Опять-таки, в моём понимании, также не смеющему претендовать на истинное, Будда предполагал миропонимание каждым человеком в зависимости от его индивидуальности. Присущая Востоку в этом смысле толерантность в рамках оптимальных, узаконенных или просто действующих этических норм человеческого общежития, чему категорически противопоказан религиозный или иной фанатизм.

Символический Запад с некоторых пор настойчиво двинулся по пути утверждения отвлеченных ”истин” — от теоремы Пифагора до закона Ома, от Аристотелевой классификации мира живого до теории относительности Эйнштейна. Официальное христианство, закрепившись в Европе, недаром канонизировало и Платона, и Аристотеля, как бы сочетая между собой истину веры и науки, в коих грех и безумие сомневаться. Такой подход позволял отцам церкви монополизировать право судить о том, кто верует "истинно", а кто еретик со всем отсюда вытекающим.

Запад, начиная с античных мыслителей активно пробивал дорогу к Истине, по крайней мере, поисками ответов на ”мировые вопросы”: Что есть первооснова всего сущего? Что определяет существование всего на свете? И — насколько верно мы, люди, можем судить об этом?

Наверное, и в философии, как в литературе, искусстве зачастую на первый план выходит то, что напрямую связано с человеком: каков он в действительности, отчего такой — каждый, и каким может или должен быть и стать. Высказывания Будды или Сократа, сочинения Монтеня или Шопенгауэра в первую голову относятся собственно к человеку, хотя за этим просматривается и понимание человеком своего места и роли не только в отношениях с себе подобными, но с мирозданием и силами, им управляющими. Однако многие, едва ли не основополагающие положения в таких философских системах, а, может, лучше сказать, рассуждениях, следовало как бы принимать на веру, соглашаясь с ними, но не требуя ни строгих доказательств, ни абсолютного подтверждения практикой, ни, тем более, какими-либо экспериментами.

А у натурфилософов древности уже нащупывался общий язык великих абстракций; определение первооснов мира — воды, земли, воздуха, огня, пусть по-разному, и ”чисел” пифагорийцев, и ”идей” Платона, и систематики Аристотеля, на то время почти ”универсальной”. Но вот взятая наудачу фраза из его сочинений: ”Из облаков ведь падают три тела, образуемые действием холода: вода, снег и град”. Если бы кто из оппонентов спросил Аристотеля: как это летний дождь в нашем климате — ”под действием холода?” — учёный мог бы парировать: ”А град — разве не выпадает порой и летом в грозу?” Но отчего - грозы, ливни, молнии, громы — мог ли даже догадываться Аристотель, земное электричество намекало о себе разве что слабеньким разрядом из янтаря? Справедливости ради — и сегодня в этих явлениях не всё ясно — взять хотя бы загадку шаровой молнии. Однако с тех пор, как к многозначному слову ”истина” присоединилось, прикрепилось частично определение ”научная” тандем „почему? — потому то...” сделался непременным атрибутом хорошего научного тона тех, кто вправе именоваться учёными.

Какая истина дороже

Наука — не тот ли архимедов рычаг, который может ”перевернуть мир”? Да и сам Архимед — учёный в полном смысле, а для рассуждений философского плана у него ни настроения, ни досуга. Пусть история с короной не из чистого золота, в чём он уличил ювелиров — легенда, но закон Архимеда прочно вошёл и в школьные учебники физики. Ещё менее достоверно, что посредством вогнутых зеркал он сфокусировал солнечные лучи на подступивших к родным Сиракузам кораблях неприятеля и таким образом поджег их — но не так ли до нашей эры забрезжил пронзительный лазерный луч? И подающий воду архимедов винт не воплотился ли в бесчисленные шнеки, действующие в различных отраслях промышленности, в сердцевину экструдеров, выпускающих полимерные трубы и плёнку, наконец, не стал ли домашним в обыкновенной мясорубке; не посетуйте, что вспомнилась моя статья ”От винта Архимеда” в научно-популярном журнале в 1968 году...

Когда же наука сделалась профессией? Человек учёный, верней сказать, образованный, нередко и врачевал, и составлял гороскопы, искал философский камень, попутно с занятиями настоящей наукой, или, наоборот, попутно открывал закономерности движения планет, сущность химических превращений, картину кровообращения. И, казалось бы, страсть к подлинной науке, зачастую бескорыстная, но всепоглощающая, как, заметим, у каждой подлинно творческой личности, эта страсть, отраженная в размышлениях и прозрениях, наблюдениях и экспериментах, — отодвигала на десятый план помыслы о первоосновах всего сущего, направленности миропорядка, свободе воли и тому подобном. Правда стоит вспомнить и Гётевского Фауста, как и самого Гёте, но полемизируя с теорией цветов Ньютона, Гёте, полагаю, отдавал на откуп философам проблемы сущности всеобщего бытия.

Так когда же наука превратилась в профессию? В самом деле, особенно в новое время всё возрастающая армия учёных придерживалась своего неписаного устава: опираться на достоверные факты или опыты, которые в любой момент в соответствующих условиях можно воспроизвести; и так, только так любая гипотеза или теория подтверждается или опровергается, дополняется, углубляется. Порой иным самонадеянным рядовым или полководцам этой учёной армии казалось, что, по меньшей мере, в их области продвижение настолько успешно, что передовые части вот-вот заметят яркий свет — не в конце, а в середине нашего образного туннеля — в центральном храме Истины...

Но Сократово ”я знаю, что ничего не знаю” в несколько иной, несколько смягченной форме, повторил, как известно, не кто иной, как Исаак Ньютон, когда сравнил учёного, наверное, и себя самого, с мальчишкой, играющем камешками на берегу океана, и полагающем, что в общем этот океан ему знаком, — не подозревая о невероятных глубинах и бесконечных тайнах... И, если так оно и есть, и так хочется ощутить в душе несказанное тепло, исходящее от Истины — посильней, поближе — чтобы согрело душу по-настоящему... И — не кинуться ли очертя голову в тот самый прорыв с Востока, откуда кажется легче, проще, надёжней, чем пробиваться с Западной стороны...

В дуалистической плеяде античных философов не заметно следов такой ”борьбы и взаимосвязи противоположностей” — научного познания мира и — назовём так — откровения, веры с необидным эпитетом ”безрассудной”. Изначальный хаос непринужденно сочетался с родословной небожителей. Власть Числа, исходного сырья мироздания — четырёх стихий, названных выше; начала математики, астрономии — всё это можно отнести к царству новорожденной науки, но при этом никто из смертных не был застрахован от самодурства бессмертных олимпийцев, их ”барской милости и барской любви” или наоборот — недовольства подчиненным.

Уже отмечалось, что если евреи до поры до времени, на протяжении ряда поколений в лице своих мудрецов ограничивалиcь преимущественно Библией, Талмудом, комментариями к богоданным откровениям, и Барух Спиноза был исключением и в какой-то степени отщепенцем, то христианство в этом плане в ту же эпоху также настороженно относилось к науке, претендующей на приближение к истине на шаг-другой далее Аристотеля. Правда, церковь после Галилея, Джордано Бруно как бы закрывала глаза на занятия наукой без привкуса атеизма. Значит ли это, что сами учёные безоговорочно избирали ”западный” путь достижения и постижения истины — всевластием разума? Именно этот пункт меня крайне интересует и волнует, и понятно почему — в биографиях выдающихся людей — выбранных, наверное, наудачу, может быть, и случайно — тех, что жили и творили в предыдущие примерно три века.

Подобно романисту или артисту хочется заглянуть в душу того, кто и при жизни получал признание, награды, титулы, по праву заслужил посмертный памятник, канонизирован на скрижалях науки. И при этом, по свидетельствам его современников, приятелей, родственников, кто знавал и наблюдал в разных обстоятельствах, — вырисовывается, как говорится, живой человек со своими слабостями, может быть, пороками, и ещё тем, что в его творчестве, в его жизни представляется второстепенным, но на самом деле даже очень отражает духовную сущность.

Как бы то ни было, при всей односторонности, субъективности подобных подробностей из биографий незаурядных людей, для того, кого заинтересовала такая личность, — многое становится понятней, ближе, можно сказать, родней. В том смысле, что, как у родного, что-то не нравится, и знаешь — что именно, а что-то сближает, объединяет — что-то задушевное…

Блажь или хобби?

Кто не слыхал о ”яблоке Ньютона”? Хрестоматийная историйка: забрёл учёный муж в осенний сад, задумался сидя или стоя под яблоней, и тут ему на голову или рядом с дерева на землю упало яблоко, шлёпнулось, но осталось целым. Неизвестно, поднял ли Ньютон это яблоко, попробовал ли его на вкус, и подумалось ли ему: а хорошо, что полетело вниз, а не вверх. Однако: почему, собственно? Наверное, подчиняясь какому-то закону природы. Не всемирного ли тяготения? Но вот Луна в небе, явно притягивается Землей, но не падает на неё в соответствии с тем же законом. Да, надо бы со всем этим как следует разобраться...

Сжатая характеристика в статье из последней Советской энциклопедии, посвященная Ньютону: помимо того нового, что внёс учёный в арсенал математики, физики и послужило развитию многих наук, он, оказывается, привел в порядок монетарную систему Англии, он утверждал возможность математизации экономики, уже по-нашему — глобальной компьютеризации, но всё это — обобщенно и кратко. К тому же не обойдёшь того, что Ньютон был религиозен. ”Однако Н. чётко отделял науку от религии”, — утверждает та же энциклопедическая статья и подкрепляет его авторитетом Фридриха Энгельса: ”Ньютон оставил ему ( богу ) ещё ”внешний толчок”, но запретил всякое дальнейшее вмешательство в свою солнечную систему”. Не будем упрекать ”классика марксизма” в том, что в полемическом задоре он уподобил Ньютона эдакому часовщику, который разбираясь в механизме, справедливо предполагает, что раз часы идут, то кто-то должен был завести пружину или — в современных часах — поставить батарейку.

Высказанную Ньютоном мысль о ”первотолчке” можно рассматривать как антирелигиозную — в том смысле, что Создатель вселенной вряд ли стал бы давать конкретные указания уполномоченным представителям даже ”избранного народа”, может быть, и посылать на землю ”сына божьего для искупления грехов”, внимать молитвам и выполнять чистосердечные просьбы праведников, хотя вероятно, как следует из дальнейшего, не дискуссировал об этом даже с друзьями, и, выходит, его религиозность сводиласъ разве что к соблюдению общепринятой обрядности? Снова фраза из уже цитируемой энциклопедической статьи: ”Материалистические естественнонаучные воззрения совмещались у Н. с религиозностью. К концу жизни написал сочинение о пророке Данииле и толкование Апокалипсиса”. Вот тебе и раз — другого занятия не нашёл... Похоже это ”к концу жизни” намекает на то, что порой случается с глубокими стариками, которые согласно поговорке ”старый, что малый” и другой ”чем бы дитя не тешилось”, — стараются так избежать склеротических симптомов: формулы уже не лезут в голову, мысли путаются, и от нечего делать дряхлый Ньютон марал себе бумагу... Нет, что-то здесь не так, и право стоит поглубже покопаться в биографии Ньютона и постараться понять — что у него было на душе, с тем, что отстранено или связано с гением корифея точных наук, математики и физики — куда уж точней. Но оказывается — и в зрелые года Ньютона занимала — нет, не теология, а вовсе химия, в ту пору с приставкой ”ал” — алхимия. В отличие от алхимиков средневековья Ньютон в своих экспериментах совершенно абстрагировался и от каких-либо магических заклинаний, и от поисков пресловутого ”философского камня”. Хотя — в алхимических рукописях, опубликованных много позже его кончины, Ньютон впрямую говорит о возможности превращения одного вещества в другое, что вроде бы противоречит его же известному высказыванию ”гипотез не измышляю”, а XX век показал реальность этой гипотезы.

Позвольте, но как же сам Ньютон обосновывает возможность вещественных преобразований? Вот конспективный пересказ. Всё на свете образуется посредством объединения активного и пассивного начал, всё, включая живую природу, с определённым соотношением одного и другого, и существование объекта определяется именно этим балансом. Притом у каждого “творения” степень совершенства, или с обратной дробью – несовершенства. И, будем говорить, творческая задача заключается в том, чтобы очистить, преобразовать сотворенное так, чтобы ”лежащие в их основе духовные начала могли получить своё законченное выражение и быть таким образом познанными”.

Не правда ли, в сравнении с законами Ньютона, которые мы учили в школе, или дифференциальным исчислением, которое одолевает уже на первом курсе студент технического вуза, по крайней мере, его основы, — вышепересказанные постулаты весьма туманны, неконкретны, расплывчаты, и веет от них чем-то и впрямь алхимически-мистическим? А что, если я скажу: мне это теперь не кажется, так же, впрочем, как будучи студентом я было увлекся попытками ”взять интеграл” из разряда достаточно сложных, и не безуспешно… Да, у меня насчёт воплощенного в том или ином объекте неживой или живой природы и степени совершенства свои соображения, и в дальнейшем постараюсь представить своё “толкование”, равно как и загадки ”Толкования...” самого Ньютона, которое, как по мне, вовсе не блажь, не хобби по-нынешнему, и не досужая игра старческого воображения.

Трижды величайший

По латыни: Трисмегист. Но это относится не к Исааку Ньютону, а к Гермесу. Но — не тому божеству эллинов, сыну Зевса и дочери Атланта, который, едва успев родиться, крадёт полсотни коров, но повзрослев занимает почётную должность на Олимпе — бога торговли, и — уже в наше время его имя присваивают некоторые фирмы. А в Средние века в Европе это имя получило распространение, в том числе был Гермес Трисмегист, полулегендарный создатель так называемых герметических книг. Появились они начиная примерно с третьего века нашей эры, и об авторах этих книг, имена которых скрываются за общим псевдонимом — Гермес — с последующим возвеличивающим ”Трижды величайший” — буквально, можно строить любые догадки, так же, как и об авторах Ветхого Завета. По аналогии с только что названным и о сочинениях ”герметиков” тем более нельзя говорить, как о чём-то цельном, объединенном общей концепцией, мировоззрением, явными принципами обобщения излагаемого.

Заголовки воссоединенного в одной книге загадочны, и по ним вряд ли можно понять, что за этим кроется. Например, ”Кратир или Монада”. Это слово — ”монада” встречается ещё у пифагорийцев, затем у Платона, у Лейбница, у ряда философов вплоть до Даниила Андреева в его ”Розе мира”, и под ”монадой” подразумевалась то некая мельчайшая неделимая частица, то первооснова сотворения вселенной, то и вся вселенная в целом, как нечто одушевленное. И, забегая вперёд, позволил себе взять этот термин как бы напрокат, вложив в него своё достаточно чёткое определение и, посвящая расшифровке и многоплановому обоснованию своей ”монадологии” не один десяток, может, не одну сотню страниц.

Далее разделы свода сочинений от имени Гермеса Трисмегиста: “Невидимый Бог весьма явен”, ”Величайшее зло для людей — неведенье Бога”, и наряду с этим ”О всеобщем уме”, ”Ничто не исчезает”, ”О мысли и ощущении” — прямо заголовки сочинений философских, научных. Насколько можно представить, это была своего рода популярная энциклопедия для тех просвещенных и любознательных европейцев, которых интересовало то, что выходило за рамки Ветхого или Нового завета, исключительно богословских премудростей, то, что давало бы ключи к познанию тайн мироздания и бытия человека в этом мире. Того непостижимого, которое нельзя было получить ни от Аристотеля, ни от Христа. Не случайно здесь присутствовало и тайноведенье древнеегипетских жрецов, перед которым благоговели те же пифагорийцы и Платон.

Тому же Гермесу Трисмегисту приписывалась и мудрёная ”Изумрудная скрижаль”, которая легла в основу герметической философии алхимиков. Пафос этого сочинения можно вкратце свести к следующим положениям. За многообразными явлениями действительности лежит всеединая сущность, гармония всеобщего разума, духовной субстанции. В этом плане и ”микрокосмос”- человек подобен ”макрокосмосу”-вселенной. Нет непроходимой пропасти между самыми грубыми формами материального и утонченными — духовного. Наконец, то, что почти полностью совпадает с алхимическими трактатами Ньютона — о взаимопревращаемости веществ и о дуализме активного и пассивного начал во всех явлениях, правда, в “Изумрудной скрижали” они ещё определяются как начала мужское и женское.

Герметизм с одной стороны вроде бы считался тайным, эзотерическим учением, с другой — поощрялся не только средневековыми монархами, вводящими даже должности придворных алхимиков, но и Ватиканом. Однако тогдашняя англиканская церковь к герметическим увлечениям относилась, в общем, неодобрительно. Возможно, публикация Ньютоном своих алхимических трудов не имела бы для него негативных последствий, но он воздерживался от этого потому, что от этого веяло ересью, за которую мог поплатиться подобно своему коллеге Уильяму Уинстону, изгнанному с кафедры.

Во всём мне хочется дойти…

Прежде, чем напомнить это чудесное стихотворение Бориса Пастернака, хочется привести относящийся к этому эпиграф из Марселя Пруста: ”Книга — это большое кладбище, где на многих плитах уже нельзя прочесть стёртые имена”. И всё-таки это порой удаётся, и открываются не только имена, но и замечательные страницы жизни… А теперь разрешите напомнить начальные строфы: ”Во всём мне хочется дойти до самой сути. В работе, в поисках пути, в сердечной смуте… До сущности протекших дней, до их причины, до основанья, до корней, до сердцевины. Всё время схватывая суть судеб, событий, жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытия”.

Право, хочется поставить эти строки эпиграфом к страницам, посвященным Ньютону. И ведь какая поразительная схожесть отношения властей предержащих к творческой личности! В лирике Пастернака советские вожди понимали не больше, чем в биноме Ньютона его церковные опекуны. Как известно, ещё в 30-е годы прослышав или всё-таки поняв, что Пастернак поэт, что называется, от Бога, но почему-то, в отличие от большинства советских поэтов, не торопится впрямую восхвалять достижения советской власти под мудрым руководством вождя, тот выразил неудовольствие и пожелание, чтобы Пастернак ”исправился”. ”А разве я не мерюсь пятилеткой, не падаю, не поднимаюсь с ней, но как мне быть с моей грудною клеткой и с тем, что всякой косности косней”, — надо понять такой ответ, но отказ принудительно восхвалять обернулся цензурным замалчиванием поэта на протяжении ряда лет. А когда Пастернак-прозаик добрался ”до самой сути” ”судеб, событий” происходивших в России на переломе эпох, — на него обрушился высочайший гнев, единодушно поддержанный братьями-писателями, по крайней мере, публично.

Не удивительно ли, что в подобной ”по сути” ситуации оказался и за два с половиной века до Пастернака — да, Исаак Ньютон, претендующий на занятие кафедры. Такой соискатель должен был пройти — по лексикону советского периода — своего рода идеологическую проверку на благонадёжность. А именно: сочинить теологический трактат, но с подтекстом — для колледжа святой троицы и о том же — о святой троице, её триединстве: Бога-отца, Бога-сына и Святого духа. Казалось бы — что тут особенно рассуждать; Бог един в трёх лицах — один из краеугольных камней христианской веры, пиши как положено...

Но не всё так гладко для экзаменующегося на принятие и духовного сана, как опять же в советские времена для видного учёного — насколько он твёрдо стоит, как тогда говорили, ”на платформе” партии, будучи её членом. Аналогично и Ньютону предписывалось разоблачить ересь Ария, и не столько этого еретика, жившего за четырнадцать веков до того, как его последователей-арианцев, сомневающихся в истинности тринитаризма и даже отвергающих важнейший церковный постулат. Здесь можно бы порассуждать о том, что такое настоящий поэт и настоящий учёный. Подлинная поэзия так же приближается, нас приближает к Истине, как и продвижение в научном осмыслении мира. И поэт — в расширительном смысле — творящий в области литературы, искусства или даже философии — если и вынужден иногда под давлением обстоятельств кривить душой, то как Галилей не может не убеждаться в правоте Коперника, так велит ему идти ”дорогою свободной куда влечет тебя свободный ум...”

Ньютон с присущей ему скрупулёзностью и добросовестностью вник в суть спора, аргументацию сторон, и для себя пришёл к выводу, что прав всё-таки Арий. Да, при всём почтении к Иисусу невозможно считать его равнозначным Богу, поскольку это нарушает библейскую заповедь: ”не сотвори себе кумира”, и поклонение ”кумиру” — будь то золотой телец, монарх или чудотворец — не что иное как идолопоклонство, возврат к язычеству, многобожию. Творец вселенной, предстающий в образе триумвирата — нет, Ньютон не мог принять провозглашенное одним из высших церковных авторитетов ”Верую ибо нелепо”.

И Ньютон не идет на сделку с совестью, и с трудом добивается разрешения Карла второго, чтобы профессор данной кафедры освобождался от обязательного принятия духовного сана ”пока сам того не пожелает”. Так сделано исключение для ”беспартийного” профессора, но он хорошо понимает, что может произойти, если его всё же уличат в тайном ”арианстве”. Свои мысли по этому поводу он доверяет лишь неизданным при его жизни рукописям и письмам — к единомышленнику, философу Джону Локку, благо в те времена перлюстрация не пустила ещё столь глубокие корни в надзирающих инстанциях. Впрочем, во втором издании ”Оптики” внимательный читатель обнаружит и такие строки: ”Нравственный закон от начала человека во Вселенной заключается в семи заповедях, данных сыновьям Ноя. Из этих заповедей первая была — признавать господа Бога, поклонение которому нельзя переносить на других. И без этого начала не может быть добродетели и чистого имени”.

И так же — его кредо: ”Изучение природы есть наиболее верный путь познания замысла Вселенной”. Но как увязать с этими словами — углубление в пророчества библейских Даниила и Иоанна, попытку по-своему истолковать их?

Звери, царства, судьбы

Для меня личность Христа, как она просматривается в моём представлении через мифологизированное Евангелие, замечательна гуманистическим реформаторством ограниченных ветхозаветных приоритетов, замкнутых на ”богоизбранный” народ; и категоричная чрезмерность его нравственных требований к ”малым сим”, независимо от социального положения, оправдана — только такое неординарное, как и любое метафорическое, поэтическое доходит, может дойти до глубины души, заставить взглянуть на мир и на себя по-новому.

Такое отношение к христианству человека не религиозного, надо полагать, естественно, но Ньютон, сын своего времени не мог не усматривать в Священном писании нечто большее, чем исторический памятник или даже кладезь мудрости. Сто раз повторю, что Библия — великая книга, так же, наверное, как отпочковавшийся от неё Коран или отрывочно знакомые мне Авеста, мысли Конфуция — по крайней мере живучесть на протяжении веков и миллионы приверженцев, интерпретаторов — тому неоспоримое доказательство. И сам я восхищаюсь библейскими афоризмами и образами, вдохновляющими поэтов, живописцев, композиторов и просто верующих. А дано ли всё это “свыше” — особый разговор…

Но если многие выводы и притчи Ветхого и Нового завета легко воспринимаются — и простолюдином, и даже ребёнком, то, скажем, то, что относится к прорицаниям, пророчествам, требует иного подхода. Дело даже не в тех элементах чудесного, сверхъестественного — для религиозного человека это принять не трудно, тем паче, речь идёт о временах легендарных и обстоятельствах и личностях исключительных. И прежде, чем решать — почему Ньютон остановился на Книге пророка Даниила, вспомним отдельные моменты его жизнеописания и пророчеств.

История Даниила поначалу напоминает судьбы его предтеч: Моисея, Иосифа, но не в Египте, а в Вавилоне. Именно Даниилу, и никому другому удалось экстраполировать на будущее сны, видения царей — вполне исторических лиц: Навуходоносора, Белсарусура ( в Библии Валтасара ), Дария, и всё сбылось тютелька в тютельку, к несчастью перечисленных владык. Но на этом чудесный дар Даниила не останавливается, и он, не единожды богоспасаемый в самых трагических ситуациях, начиная с главы восьмой отдается пророчествам и на грядущие века. Как и приводимые в разных частях Библии сны, видения Даниила облекаются в аллегорическую форму. Появляются разные животные, в том числе такие, каких и нет в природе с сочетанием частей тел совершенно различных тварей, произвольным количеством рогов, и поведение их совершенно необычно. Приводятся и сроки, когда должны исполниться пророчества, вернее, цифры, допустим, семьдесят — но не понятно — месяцев, лет, веков? Условность этого даёт основание в некоторых современных “христианских” изданиях Библии комментировать по-своему некоторые строки пророчества. Например: “И по истечении шестидесяти двух седьмин будет предан смерти Христос, и не будет; а город и святилище разрушены будут народом вождя, который придёт, и конец его будет как от наводнения, и до конца войны будут опустошения”…

Нет, я вовсе не собираюсь иронизировать относительно того, что именуется пророчествами, тем более с порога отвергать такую возможность, мало того — буду пытаться анализировать этот феномен, опираясь и на неоспоримые факты и на гипотетические предпосылки таких возможностей в рамках реального мироздания. И как раз в этой связи хочется понять и объяснить — почему Ньютон, один из столпов науки Запада, обратился к тому, что, казалось бы, с подлинным научным мышлением не имеет ничего общего.

Другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь, но пораженья от победы ты сам не должен отличать”. Что ж, квалифицировать старческое бумагомарание великого учёного как его “поражение” — мне представляется несправедливым, и попробую это обосновать. Прежде всего, заметим, что пророчества в древности выработали свой условный язык, близкий к аллегории снов. К этому привлекались и, так сказать, посредники; некоторые дожили до наших дней — если не внутренности животных, бараньи кости, поведенье птиц, небесные “знамения”, то — карты без эпитета “игральные”, кофейная гуща, зеркала.

Но ведь и язык, языки в самом общем плане — чем не “посредники” в различных аспектах общения, взаимоинформирования, с вашего позволения — монад. Пара моих попугаев целый день переговариваются друг с другом на своём языке, а голуби или синички, залетающие на балкон — на своих языках, и понимал язык зверей и птиц разве что по преданию царь Соломон, да и полиглоты и в наше время не на каждом шагу. Учёный математик проводит через аналитическое сознание многостраничную цепочку формул — доказательство знаменитой теоремы Ферма; музыкант читает нотную партитуру, в которой непосвященному также ничего не понять; подготовленному зрителю что-то говорит и картина абстракциониста.

А что сказать о человеке, который перевёл на доступный для человечества язык природные законы всемирного тяготения, характера световых лучей, сделал действенным инструментом анализа язык бесконечно-малых в математике. И на этой основе возможны предсказания воплощаемые — к примеру необходимой скорости ракеты для отрыва от Земли, тяготения планеты. И, если всё на свете подчиняется предустановленным законам, и можно точно предсказать положение каждой планеты в небесах, то отчего делать исключение для отдельных индивидов или целых государств?

Надо бы несколько смутные образы библейских пророчеств перевести хотя бы на символический язык, доступный внятному пониманию и расшифровке, — такой мне представляется мысль Ньютона — сродни мыслям о непознанных законах природы, переводимых на формулировки и формулы. И вот образчик Ньютоновского “Толкования”: “Свет обозначает славу, истину… мрак — заблуждение и невежество”. Ну, после Шекспира, который и для Ньютона мог быть уже легендой не столь уж далёкого прошлого, — подобные метафоры не в диковинку. “Затмение Солнца, красный цвет Луны, падение звёзд — гибель царства или опустошение его… покрытие Солнца облаками или дымом — поражение царя неприятельским войском… Горы и острова обозначают города… Различные звери — как лев, медведь, леопард, козёл — сообразно с их свойствами обозначают различные государства”. Интересно — не британский ли лев, не русский ли медведь? А каким животным соответствуют, например, Китай, Франция, Индия, Египет?

Дружба между зверями — вновь следуем тексту Ньютона, — обозначает мир между царствами. Да здравствует дружба народов — и в наше время весьма актуально. И дальше возможен перевод на сегодняшние реалии. “Правитель обозначается посредством его езды на звере ( уж не “Боинг” ли? ), завоеватель посредством указания на его меч и лук ( не с ядерными ли зарядами ракеты? ), судья — посредством мер и весов ( о, эта неподкупная Фемида! ), нравственные или гражданские достоинства — посредством одежд ( каких — из ширпотреба или “от Диора”? ), наконец, “страдания и труды, которым подвергается народ, основавший новые государства ( приходится цитировать, возможно, не по лучшему переводу ) — как муки женщины, рождающей ребёнка”. Это уж точно.

Думается, когда знакомишься с этим, — не здесь ли случился первый сбой абсолютизации “западной” науки? Абсолютное время Ньютона, абсолютное пространство, абсолютное господство законов природы, пускай после “первотолчка”, абсолютная причинно-следственная связь — в общем абсолютный детерминизм, и “почему?” — в таком миропонимании не всегда уместны. Нет, подброшенный камень падает на Землю не потому, что тяжелый, как полагали многие поколения и мыслящих людей, а по закону всемирного тяготения. Причём этот путь камня отмечен не равномерной скоростью, как у бегущей лошади или плывущего судна, но с ускорением, а почему? — а потому, что таково следствие того же закона всемирного тяготения. Из раскручиваемого на верёвке ведра вода не выливается — по тому же принципу баланса центробежной и центростремительной сил, что не позволяет Луне ни упасть на Землю, ни уплыть в космос. По тому же и планеты так вращаются вокруг Солнца, но почему-то “верёвка” тяготения то короче, то длиннее, ибо по закону Кеплера “планеты вращаются вокруг Солнца по эллиптическим орбитам, и Солнце находится в одном из фокусов таких эллипсов”, а не в центре. Почему? Так определил Творец…

Но парадокс в том, что и картина мира вроде бы целиком научная — может представляться неоднозначно. Сразу такое утверждение может показаться абсурдным: неужто возможны разные таблицы умножения или число пи — иное? И всё же… Высказывание Будды о множестве “истин”, как бы индивидуальных, не противоречит возможности установления истины общепринятой или даже абсолютной, как та же таблица умножения, и не спокойно на границах царств абсолюта, науки и того, что время от времени демонстрирует свою независимость от этой вроде всемогущей научной империи. В свою очередь эта империя порой теснит подмандатные земли абсолюта. Пришлось отказаться от подкрепляемого астрономическими таблицами геоцентризма Птолемея. Зашатались аксиомы Эвклида — сперва из-за идей Римана, Лобачевского, а потом и реальности, вытекающей из теории относительности, отменяющей ньютоновское абсолютное пространство и время.

Но сам сэр Исаак Ньютон — не бесстрастный ли переводчик — не в “Толкованиях” своих разумеется, а в научных трудах — с языка природы на язык Истины? Здесь уместно вспомнить замечательного учёного, как сказать — с приставкой “советского”, когда его гениального брата сгубила воинствующая лысенковская лженаука без кавычек, — Сергея Вавилова, бывшего Президента Академии наук СССР — вспомнить, цитируя его работу научно-популярного жанра “Исаак Ньютон”. “Ньютон заставил мыслить физику по-своему, “классически”, как мы выражаемся теперь… Можно утверждать, что на всей физике лежит индивидуальный отпечаток его мысли: без Ньютона наука развивалась бы иначе”. Что ж, выходит, что не будь Ньютона, и физика сегодня была бы не той, ну, не совсем такой. Или — не будь Резерфорда, Бора, Эйнштейна, Шредингера, Гейзенберга и ещё, может быть, немногих — какими были бы сегодня наши представления о пространстве и времени, материи и энергии, в том числе атомной, и каков он — атом, и что происходит во вселенной, и — может быть, просматривается — какова вообще первооснова всего сущего…

 

Бесконечно великие

Во время путешествия Гулливера в Лапуту ему предоставилась возможность побеседовать с вызываемыми специально для этого душами знаменитых деятелей былых времен. При этом тот, от имени которого Свифт описывает свои фантастические путешествия, с удивлением обнаруживает, что историки и биографы далеко не всегда бывают правдивы и объективны. В отличие от псевдоспиритических сеансов, когда, допустим, вызванный дух Наполеона безапелляционно и сходу высказывает своё мнение, опять-таки, допустим, об очередном повышении цен на продукты или услуги, — Свифт устами Гулливера, возможно, характеризует своих великих предков так, как они ему представляются живыми людьми, его воображению.

Это, как нетрудно догадаться, я опять же говорю в своё оправдание. После мимолётной встречи с Ньютоном я хочу обратиться к Готфриду Лейбницу, не менее великому современнику первого. Связаны эти две жизни в истории науки тем, что оба они — отцы дифференциального исчисления, и ещё тем, что при жизни их возникла перебранка по этому поводу — в основном между их приверженцами — на острове и на континенте — чей же приоритет признать в новой области математики. Любопытно, на мой взгляд, то, что в расширяющейся безудержно сфере этой науки родились близнецы или двойняшки от творцов по духу совершенно различных.

Если счастье заключается в том, что человек удовлетворяется достижением поставленных целей, то, наверное, Ньютона можно причислить к людям с в общем-то счастливой судьбой, а Лейбница, несмотря на огромность совершённого им, пожалуй, человеком несчастным или несчастливым. Прежде всего, как теперь говорят, в роли миротворца. Мечтал о воссоединении разрозненных, а порой и враждующих между собой немецких земель, и не только мечтал, выдав свою ученицу, принцессу брауншвейгскую Софью-Шарлотту за Фридриха, прусского короля. Однако до единой Германии было ещё далеко... Пытался Лейбниц уговорить французского короля Людовика XIV направить могущество своей державы не на европейских соседей, но на земли Африки, Ближнего Востока, что и сбылось, уже потом, но, увы, в колониальном варианте, а вплоть до середины XX века не единожды Франция и Германия вступали в смертельную схватку, правда, следует уточнить — по чьей вине… А как старался Готфрид Вильгельм Лейбниц примирить различные церковные конфессии, все вроде бы христианские, и, порой казалось, дело это вот-вот наладится. Но — не сущность евангельского учения, а групповые, политические интересы брали и берут верх доныне.

Наверное не напрасны были и беседы Лейбница с Петром I, когда он доказывал царю необходимость просвещения, образования в “варварской России”, и Петербургская Академия наук по его рекомендации была учреждена, так же, как Берлинская и другие в Германии — основателем их по праву следует считать того же Лейбница. А ещё он, но не втайне увлекался алхимией. Можно считать уже без приставки “ал”, а конкретней, — открытым в ту пору, то есть выделенным в чистом виде фосфором. Узаконенная историей химии дата открытия фосфора, как по праву претендующего на своё место в будущей периодической таблице — год, когда юный Лейбниц был уже доктором права. Что касается фосфора, то в соединениях этого вещества, известных и древним, поражали горючесть и холодное свечение, что предполагало отнесение его вместе с серой к атрибутам Дьявола. Догадывался ли Лейбниц, какую роль играет фосфор в жизнедеятельности растений и животных? Сегодня не одна тысяча учёных во всём мире так или иначе занимается вопросами, связанными с фосфорорганическими соединениями, и, может быть, и тут учёный провидел дальше и глубже своего века?..

Вслед за ним

Конёк иных литературоведов — выискивать — кто из предшественников оказал влияние на творчество данного поэта, писателя. Порой это прослеживается явно, порой — завуалированно. При этом, наверное, следует чётко отделить то, что обобщенно называется влиянием от того, что относится к явному эпигонству. Можно обратиться к примерам хрестоматийным, классическим. Скажем, сочинил бы Пушкин “Бориса Годунова”, не зная Шекспира? Или — стал бы Лермонтов таким не будь Пушкина? А что сказать о Пушкинских “Песнях западных славян”, по признанию автора чуть ли не полностью заимствованных у Проспера Мериме? Но что и как влияет на творчество — отдельная и необъятная область для исследований или догадок, и мы слегка вторгаемся в неё.

В музыке скорее, чем в других видах искусства, есть такая жанровая разновидность — вариации на тему. Шопена на темы Моцарта, Сен-Санса на темы Бетховена и даже джазовые — на темы Баха. То, что я пишу во многом можно назвать вариациями на темы Лейбница, с оговоркой — они прозвучали у меня в мыслях, в душе вне знакомства с воззрениями и трудами великого мыслителя, и энциклопедическое тезисное, к тому же тенденциозное изложение его основных работ и мировоззрения показались чрезвычайно близкими моему миропониманию. Рискну сравнить это с тем, как и я, и наверное, многие дети в раннем возрасте услышав доступные для них стихи Пушкина, что-то сами сочиняя, невольно проникались духом поэзии, хотя далеко не всегда и не всем это удавалось, и я отнюдь не причисляю себя к числу таких избранных,

благо хоть полюбил поэзию и вроде как-то различаю её подлинность.

О жизненных невзгодах Лейбница можно судить хотя бы по той главе из его биографии, что могла бы назваться “Английской сюитой”, как у его младшего соплеменника Иоганна Себастьяна Баха, одного из самых моих любимых композиторов — кто знает, насколько мои писания включают и его тему… Казалось бы, когда на престол в Лондоне вступил сын того самого брауншвейгского монарха, которому Лейбниц служил верой и правдой, в частности, сосватав для него сестру новоявленного британского короля Георга I, — новый английский король должен быть за всё благодарен Лейбницу, и, если не осыпать милостями, то хотя бы пригреть на новой родине. Но что королям заслуги подданных или приглашенных — в науке, искусстве и даже в cодействии восхождению к власти. Король, напомним, занявший английский трон, в отличие от Лейбница, так до конца жизни и не удосужился выучить английский язык — новое время в этом отношении сурово не только к правителям, но и к тем, кто хочет получить гражданство как эмигрант — так вот этот монарх настолько невзлюбил Лейбница, вероятно, как человека достаточно независимого и ”слишком умного”, что не пожелал даже видеть его при своём дворе.

И ещё более недоброжелательно были настроены английские учёные, которые в споре о приоритете в открытии дифференциального исчисления, понятно — хотя почему ”понятно”? — держали сторону своего земляка, славы и величия которого не убыло бы от признания параллельности разработки этого направления Ньютоном и Лейбницем. Между прочим, термины ”дифференциал”, ”дифференциальное исчисление” принадлежат второму, так же, как ”функция”, ”координаты” и широко распространенный теперь ”алгоритм”. Но это, повторяю — между прочим... А умер Лейбниц, как отмечают биографы, ”оскорбленным и одиноким”...

Представляя Ньютона и Лейбница я всё-таки хочу абстрагироваться от ”сравнительных жизнеописаний”, но обрисовать поиск Истины каждым из них в зависимости — не от степени таланта, пожалуй уместней — гения, а от чего-то иного, не сказал бы — характера, лучше пусть более неопределенное — духовной сущности. Но попробую опять прибегнуть к аллегориям и образам чтобы выразить и донести до читателя свое понимание отражения индивидуальной души не только в искусстве, в поэзии.

Конечно, сам Ньютон не как учёный не был тем мальчиком, играющим камешками на берегу необозримого океана науки. Если под мальчиком понимать наших мало цивилизованных предков, что едва научились выдалбливать лодки из древесных стволов, то поколения тех, кто строил суда, бороздившие Средиземное море, и в этот океан науки совершали смелые рейды. Продолжая такое сравнение, можно утверждать, что построенный Ньютоном корабль позволял в этом океане двигаться уверенно в разных направлениях, в неведомые просторы.

А вдалеке, как для Колумба, маячила Индия, далеко на Востоке, но достичь которую мореплаватель надеялся двигаясь курсом на Запад. Это была ещё эпоха парусников, и в паруса Ньютона вместо попутного ветра — безветрие, штиль, и до берегов, где видно, как чудесным образом сбываются пророчества — далеко-далеко, и если даже слышится ”земля!”, то это всего лишь какие-то острова, и увиденное на них хочется сопоставить с тем сокровенным на том берегу океана…

И перед Лейбницем раскинулась океанская ширь, но его паруса наполнялись живительным ветром культуры, в которой куда более действенным было гуманитарное начало. Нет, здесь образами и аллегориями не отделаешься, и нужно, как говорят, объясниться. Круг — не побоюсь сказать — увлечений — творческих личностей весьма разнообразен. Под ”увлечением” в данном контексте понимается то, что делается в охотку, не по принуждению, то есть даже тогда, когда это делается по заказу, из-за нужды, материального благополучия, но — без насилия над совестью, профанации таланта.

Может быть, многие или даже большинство творческих личностей, что называется, однолюбы. Поэт — и только, наудачу — Есенин; скрипач и только — Паганини; можно продолжать и продолжать, называя и учёных, авторитетнейших в определённой области математики или химии, и попутно разве что любителей оперного или кулинарного искусства. Нет, ирония тут, пожалуй, напрасна — если факты по Ивану Павлову — это ”воздух учёного”, считая, добавим, ”фактами” и отвлеченные математические построения; то и разного рода духовная пища способствует реализации творческого потенциала. Кто может определить, чем обязан Эйнштейн Достоевскому или Борис Пастернак музыке и философии?

Своеобразным допингом к основному творчеству можно отнести второразрядные увлечения — игрой на скрипке, писанием полотен, женщинами ( во избежание обвинений в дискриминации слабого пола, сексуальных меньшинств — эротикой ), путешествиями, спортом, азартными играми или шахматами, поделками, мистикой, коллекционированием, домашними животными... Увлечения второго плана по своей всеобщей значимости не часто вставали вровень с тем, что надолго входило в сокровищницу культуры, науки, общественной жизни. Но история знает исключения не вызывающие сомнений: Леонардо да Винчи — учёный, художник, изобретатель; Блез Паскаль — математик и философ; Дмитрий Менделеев — автор не только периодической системы элементов, но и замечательных работ по развитию российской экономики. И мировоззрение нашего времени формируется не только совершенно новым пониманием микромира, но и философскими статьями основателей квантовой физики — Эрвина Шредингера и Вернера Гейзенберга. Пожалуй, в этом ряду нельзя не вспомнить и Андрея Сахарова.

В первом ряду ”универсальных голов”, начиная с Аристотеля, мыслителей, творческих личностей высшего порядка, оказавшим существенное влияние на духовный прогресс человечества не в одной лишь области науки, культуры, — безоговорочно можно назвать Готфрида Вильгельма Лейбница. Продолжу разговор о нём на основании, увы, не первоисточников, но статьи, ему посвященной, относительно обстоятельной и весьма тенденциозной — с позиций ”диалектического материализма” или ещё хуже, упрощенного ”марксизма-ленинизма”. К тому, что говорилось выше о его заслугах в науке можно добавить, что знак интеграла, по-моему ведущий родословную от нотного скрипичного ключа — тоже его, Лейбница, придумка; ему же принадлежит идея цилиндра и поршня в технике — воплощение этого тиражировано нынче в сотнях миллионов разных машин, и не верится, что такого не ведало человечество испокон веков. Лейбниц усовершенствовал изобретенный юным Паскалем арифмометр, но с помощью таким образом модернизованного механизма решались уже не только арифметические, но и более сложные математические задачи — чем не прообраз компьютеров...

Но мне хотелось бы выступить в роли полуспиритического интервьюера, вызвавшего ”дух Лейбница” на ограниченное время, задать вопросы о его отношении к принципам мироздания — от развития вселенной до человеческих взаимоотношений, и затем прокомментировать — как я это понимаю и как к этому отношусь. Вопрос из Вашей биографии, господин Лейбниц: в юности Вы решили пойти по стопам отца, профессора нравственной философии? Нет, стандартная форма интервью здесь неуместна, рассудим иначе.

И ответ, наверное, был бы иной: “По стопам отца — но не по его велению — ведь мне было всего шесть лет, когда отца не стало”. А в шестнадцать лет мучительные раздумия — под чьи знамена стать — Аристотеля или Демокрита. Юношеский максимализм: или — или. С годами у человека мыслящего категоричность уступает место избирательности. Впрочем, не всегда: особенно когда убеждения круто замешаны на вере — в ”своего” Бога, верней, того, кого представляют посредники-священнослужители любого культа, конфессии, или авторитетному лидеру в любой области — идеологии, искусства, криминала...

В философских работах Лейбница соседствуют и Энтелехия Аристотеля несколько в другом обличье, и атомы Демокрита. Ньютон также опирался на работы своих предшественников, интегрируя их в далеко идущие, воплощаемые в безукоризненные формулы, выводы. Попытка такого же подхода к туманным пророчествам была обречена на провал. Излагавшееся выше побудило меня и тут прибегнуть к образному сравнению творческой личности с пчелой, сравнению, может быть, традиционному — людей с пчёлами, выискивающими цветочный нектар и превращающими его в залог благополучия и довольства своего дома, своего рода-племени.

Одомашненные пчёлы вынуждены приспосабливаться к тем местам, где хозяин установил ульи, близ пасеки. Невдалеке гречишное, хлопковое поле или липовая роща — таким и будет мёд, добротный, и на любителя. Но бывают и сельские пасеки, где неподалёку поляны с разнотравьем, и летающие туда пчёлы сами вольны выбирать, с каких из десятков разновидностей цветов им собирать нектар и затверженными генетически танцами — указывать туда путь соратницам по улью.

В пробудившейся после Ренессанса Европе, в эту эпоху для столь одаренной и неугомонной натуры как Лейбниц изобилие ”духовного нектара” даже затрудняло возможность выбора своего излюбленного. Не могу не привести цитату из энциклопедии дореволюционной и, в отличие от советской, достаточно объективной: ”Лейбниц — один из самых всеобъемлющих гениев за всю историю человечества. Великий философ, он в то же время знаменитый математик, физик, историк, богослов, юрист и дипломат. Едва ли существовала при нём хотя одна отрасль знания, которой он не изучал бы и в которую его мысль не внесла бы что-нибудь новое. В этой многосторонности, однако, заключался источник и недостатков деятельности Лейбница; она была, до некоторой степени отрывочна; он гораздо чаще открывал новые пути, чем проходил их до конца..."

Монадология

За два года до кончины Лейбниц написал, пожалуй, свой главный философский труд ”Монадологию”, опубликованный лишь четверть века спустя. Поскольку и все мои текущие сочинения можно отнести к жанру ”вариаций на темы”, а именно — на темы монадологии, разумеется, далеко не "по Лейбницу", а в разумении человека нового времени, основываясь на той научной картине мироздания, что вырисовалась к XXI веку, однако очень хотелось бы привлечь на свою сторону авторитет Лейбница, его прозрения — в переводе, как мне представляется, на общепонятный язык.

Монадой у древних греков называлась единица, и в философии — от античной до Джордано Бруно и затем Лейбница под монадой отдельное, самостоятельное, обособленное от всего остального на свете, но так или иначе связанного с ним. Но вся загвоздка в том, что понималось под этим ”нечто”. Неделимый атом, вполне материальная частица или некая духовная субстанция? Если принять всю совокупность взглядов и творчества Лейбница за отражение его ”Монодалогии”, мировоззрения и, так сказать, научных и философских комментариев к этому, то да будет мне позволено трактовать это великое наследие по-своему.

Если вспомнить образ океана знания, и маршруты в нём первооткрывателей Ньютона и Лейбница, то второй в своих научных путешествиях приставал к омываемым этим океаном континентам, архипелагам, островам, и каждый из них манил его своей относительной неизведанностью, несоответствием тем картам, на которые нанесли иные исследователи, как нередко бывало в реальной истории географических открытий. А то и вообще открывались новые земли... И возможно мечталось создать исчерпывающий атлас мира науки или хотя бы набросать его контуры. Зародыш той всеохватной империи научного знания XX, тем более ХXI века, где Богу Ньютона или Лейбница уже не было места, ветхозаветному Творцу в теологической интерпретации.

При этом тенденция, можно сказать, глобальной гуманизации: мирное сосуществование европейских народов; бесконфликтное христианских конфессий; объединение служителей науки в Академии, — многое сбылось, правда, не совсем бескровно, мягко говоря, и не всюду до конца. А подхваченная Лейбницем идея всемирного языка своеобразно воплотилась в эсперанто. И, зацепившись за термин ”язык”, считаю нелишним пояснить то, что имеет отношение и к моим писаниям. Язык — универсальный способ передачи информации одного существа — другому. Разумеется, если этот ”другой” знает, понимает то, что ему или вообще сообщается. В течение дня мои австралийские попугайчики активно переговариваются между собой, и похоже отлично понимают друг друга, а когда у меня жил один такой же, то его разговор только слегка сотрясал воздух. Впрочем, многовековое общение с домашними животными — собакой, кошкой, лошадью, может быть, ещё со слоном, ослом, верблюдом, даже курицей — выработало, так сказать, общий язык — они понимают отдельные наши команды, призывы, интонации, и мы их протесты или просьбы, в этот язык включаются и позы, жесты...

В человечестве функционирует множество языков, причём кроме разговорной речи, отражаемой в письменности, есть специальные языки музыки, математики, химии, различного рода сигнализации. Замечательно, как люди научились переводить с одного языка на другой; опять-таки не только, скажем, с японского на английский или наоборот, но — мысли, если их эмоциональное наполнение в диапазоне от одного до ста процентов — переводить на язык той же математики или музыки, поэзии или философии. Могут быть особые языки общения с миром, как, допустим, у слепоглухонемых; известны полиглоты, владеющие десятками языков народов мира; в своё время поговорим и о тех, именуемых телепатами, что способны считывать мысли непосредственно с чужой головы, а, может, и сверх того — из памяти, прошлого...

Должен признаться, что язык — не скажу философии, но отдельных философов представляется мне — хорошо бы заумным, а не бессодержательным, то есть за словесной шелухой не открываются оригинальные мысли, внятные суждения. С другой стороны есть риск уподобиться персонажу известной басни Крылова с моралью: ”невежды судят точно так: в чём толку не поймут, то всё у них пустяк”. Важно разглядеть те ”жемчужные зёрна”, которые заиграют, нанизанные на нить собственных рассуждений. Какие же драгоценные идеи трансформируются в моем сознании и переносятся на бумагу — из ”Монадологии” Лейбница?

Теперь о том ”переводе с переводов”, осуществляемый мной в отношении взглядов Лейбница, изложенных в его упомянутой выше философской работе, и не только. Прежде всего хочу вкратце представить переводы на доступный для образованного человека язык энциклопедий — конца XIX века и середины XX. Итак: “Монады — это живые, духообразные единицы, из которых всё состоит и кроме которых ничего в мире нет... Монады совсем не в пространстве, потому что сами образуют пространство своим взаимодействием. Их можно также сравнить с атомами — но это не атомы Демокрита и других материалистов. Монады Лейбница не имеют определений внешних — протяженности, фигуры, внешнего движения, их определяет исключительно внутренняя жизнь и жизнь только внутренняя. Сам Лейбниц называет их формальными атомами, имея в виду Аристотелево понятие о форме, как о деятельной сущности вещей, а также субстанциональными формами. При этом он их сопоставляет с первыми энтелехиями Аристотеля...”

Ну, и как современному читателю представляются эти монады Лейбница, положа руку на сердце — всё понятно?

Пассаж о монадах в энциклопедии советского периода: ”В основе философской системы Лейбница лежит идеалистическое учение о монадах. Монады — это простые, неделимые субстанции ”элементы вещей”, они возникают из беспрерывных ”излучений божества” (представляющего собой первичную монаду, последнее основание вещей)... Неудовлетворенный господствовавшими в XVII веке механистическими представлениями, согласно которым материя пассивна, Лейбниц утверждал, что монада представляет собой духовную субстанцию, обладает способностью непрерывной деятельности. Многообразие мира обусловлено по Лейбницу многообразием монад”.

Теперь прояснилось — что Лейбниц понимал под монадами и как он их представлял, и как эту концепцию возможно перенести в сегодня? Хочется верить, что мне удаётся проникнуть в сущность представлений великого мыслителя, не только по его ”Монадологии”, и вплести в свою монадологию, которая вызревала в моём сознании не один год, и на протяжении работы над данной рукописью, причём и до того, как я познакомился с философским наследием Лейбница, разумеется, в самых общих чертах. А что касается собственно моей монадологии, как составляющей моего миропонимания, — к тезисному её определению подойдём шаг за шагом, страница за страницей, подобно тому, как романист или драматург предоставляет читателю или зрителю самому судить — что у того или иного героя произведения, персонажа на душе, каков он и чего от такого можно ожидать.

А проблемы-то какие решать вслед за Лейбницем: о ”предустановленной гармонии”, свободе воли, могуществе науки…

Проще говоря

Как-то я сказал своей дочери, тогда ученице 8-го класса, которая, в отличие от родителей и старшего брата, рисует, любит это дело, и, во всяком случае: хуже-лучше у неё это получается, — итак, Оля, сказал я однажды, — а не попробовала бы ты по памяти нарисовать осла, но так, чтобы взглянув на рисунок, можно было бы сразу определить, что это осёл, а не лошадь. Что ж — на её рисунке красуется несомненный осёл, домашний, с уздечкой и седлом — чтобы везти ребёнка, похоже так, а у ног осла почему-то — цыплёнок...

Лошадей Оля видела — в сельской местности, в работе, в упряжи и пасущихся на лугу, а вот ослика — разве что в зоопарке или в мультфильмах. Боюсь, что для моих внуков или правнуков различия между лошадью и ослом станут так же неопределённы, как для нынешнего европейца, например, между дромадером и бактрианом, одногорбым и двугорбым верблюдами, или между подвидами слонов — африканским и индийским, хотя для местных жителей животные по ряду признаков весьма различны, может быть, как для нас столь же явственно, как лошадь и осел.

Между тем, сколько интересного и даже необычного можно узнать об этих давних соратниках человека — осле и лошади, особенно о первом, чей традиционный образ упрямца и глупца — вовсе не соответствует действительности.

Спрашивается: ну и что из этого? Вытекает ли отсюда, что нужно внести коррективы или комментарии в те фольклорные или литературные произведения, где осёл выставляется в неприглядном свете, обидном для этого замечательного животного? Можно привести бездну примеров, когда реальность мира не адекватно отражается — в мифах, сказаниях, исторических преданиях — и не так уж отдаленных и, как ни парадоксально это звучит, даже в науке.

При упоминании осла у многих из нас, склонных к ассоциативному мышлению, — прибавляется к ”ослу” эпитет ”буриданов”, и на мысленном экране возникает образ ослика — в раздумии между двумя стогами сена. Так и застыл, балбес, не решаясь выбрать ни того, что привлекает справа, ни того, что ничуть не уступает первому, но и ничем не лучше, и манит слева; так истуканом и помирает с голоду незадачливое животное.... Но где, скажите на милость, вы встретите в жизни такого, чуть было не вырвалось — политика, который возможно после некоторых колебаний не определился бы — куда ему метнуться — вправо или влево. Не уместно ли тут вспомнить коллизии любовных треугольников, когда он или она и впрямь никак не могут определиться.

Однако за этим буридановым ослом стоит нечто гораздо более серьёзное, глубокое и, пожалуй, и противоположное, что олицетворяет этот злополучный тугодум в обличье осла. Начать с того, что в сочинениях философа ХIV века Жана Буридана мы не найдём ни одного упоминания об этом осле. Зато в центре внимания философа извечная проблема свободы воли. Сам Буридан стоял на довольно жестких позициях абсолютного детерминизма, фатализма, если угодно. То есть, по убеждению Буридана все дела, поступки, мысли человека обусловлены изначальными внутренними, точнее, внутридушевными и внешними факторами, обстоятельствами, — в итоге и то, и другое управляет нами, людьми, как кукловод марионеткой, разумеется, с многократно большим числом божественных нитей, преимущественно сокрытых от нашего понимания. Можно добавить, что и Лейбниц в общем придерживался того же мнения, воспринимая, должно быть, ”промысел Божий”, как фатум, как древние предначертания судьбы человеческой, разве что поэтически отдавая её в руки: греки — Мойры, римляне — Парки — единственной или в трёх лицах.

А взглянув на того цыплёнка, которого нарисовала моя Оля у ослиных копыт, — представил себе не раз наблюдаемого живого, только что вылупившегося из яйца, но немедленно обратившего внимание на рассыпанные зёрна и склевывающего их, совершенно без раздумия — какое очередное, и ни в коем случае не путающего ”ячменное зерно” как в той басне ни с ”жемчужным”, ни с каким другим несъедобным. Наглядный аргумент Лейбница в споре с философом Локком, тем самым, с которым доверительно беседовал и переписывался Ньютон, и который выдвинул идею ”табуля раса”, по-латыни гладкая дощечка, чистый лист — душа, сиречь интеллект, характер и всё связанное с этим новорожденного человека, проявляющего себя как личность, сформированную исключительно воспитанием, всем, что окружает с детства. Лейбниц декларировал принцип ”врожденных идей”, но не будем забегать вперёд — соотношение в современной терминологии генотипа и фенотипа заслуживает более глубокого и обстоятельного рассмотрения на основе фактического материала.

И всё же: похоже, что в жизни этого цыплёнка, петушок он или курочка, всё до последних мелочей, запрограммировано, и каждый момент жизни его определяется этой генетической программой и меняющимися внешними обстоятельствами. А, спрашивается, на каком основании, пускай по Буридану, — полагать, что человек устроен иначе? И не ту ли в сущности мысль высказывал ещё Аристотель? Кстати, как выяснилось, ещё в античные времена в философских спорах на ту же по сути тему — о свободе воли — фигурировал неизменный осёл перед манящими в разные стороны охапками сена или он же, жаждущий — между двумя кадками с водой, и с тем же печальным финалом. И, по преданию, в беседах с коллегами и учениками Буридан также ссылался на легендарного осла, и в памяти последующих поколений лишь это, почти анекдотическое, осталось от его — не осла, понятно, — возможно напряженных раздумий о свободе воли...

Тупик?

Хладнокровный англичанин — насколько этот стереотип применим к Ньютону? Рассудительный немец — не Лейбниц ли? Непохоже. Или француз: для которого на первом месте — эмоциональное начало? Не опровергает ли это расхожее суждение тот, о ком пойдёт речь: Пьер Симон Лаплас? Вслед за статьёй о нём самом в энциклопедии следуют статьи ”Лапласов азимут”, ”Лапласа закон”, ”Лапласа оператор”, ”Лапласа теорема”, ”Лапласа управление”, ”Лапласа пункт” — не находится ли один из таких ”пунктов” на географической карте неподалёку от читателя. ”Гипотеза Лапласа” — о том, каким образом возникла Солнечная система, в конечном счёте, оказалась несостоятельной, но сыграла свою роль в развитии астрофизики.

Но словосочетание ”Лаплас” и ”гипотеза” почти несовместимы — пожалуй, в большей степени, чем у Ньютона, учитывая его увлечение на склоне лет, несмотря на заявление ”гипотез не измышляю”. И, если уж на то пошло, Ньютоновское абсолютное пространство, так же, как и время, отброшены в XХ веке как устаревшие ”гипотезы”. У Лапласа было достаточно оснований для самоуверенности — как учёного — служителя науки, и в житейском плане, когда гражданин заявляет ”учёный...”, о чём отдельно.

Неизвестно, насколько достоверен рассказ о визите Наполеона к Лапласу, в ходе которого на попытки императора указать Лапласу, что в сотворении Солнца и планет основная заслуга принадлежит Создателю, Богу, — его учёный собеседник гордо ответствовал, что ”не нуждается в этой гипотезе”. Ведь по его, Лапласа, реальной гипотезе — из раскаленного туманного облака материи при вращении могут и должны образовываться и Солнце, и планеты, что подтверждают и математические расчёты.

Не следует рассматривать ответ Лапласа императору как некий вызов, во всяком случае, для Лапласа он закономерен. Биографы его полагают, что из школы монашеского ордена бенедиктинцев, где обучался этот крестьянский сын, он вышел законченным атеистом. В этом нет ничего странного: догматическое католичество при ураганном напоре энциклопедической науки рубежа уходящего века, зари XIX — века просвещения — рассыпалось как карточный домик, тем более с картами краплёными в шулерских играх иных церковников — с настоящими королями и дамами, иноверцами, раскольниками с их точки зрения, да и с прихожанами.

А в это время в Париже ”То чтитель промысла, то скептик, то безбожник, садился Дидерот на шаткий свой треножник, бросал парик, глаза в восторге закрывал и проведывал...” Пушкинские эпитеты, можно сказать, неизменно поэтически точны, — так как понимать ”шаткий” по отношению к ”треножнику” — философской позиции Дени Дидро?

Недостаточно обоснованный деизм, или скорее — не находящий подходящей твёрдой опоры и при абсолютизме очередного Людовика, и будучи обласканным Екатериной второй, — на почве исконного российского самодержавия, ни в набегающих волнах грядущей революционной бури

Если по классическим законам механики наибольшую устойчивость на Земле обеспечивает именно опора тела на три точки, особенно при наиболее низком положении центра тяжести, то ”треножник” Лапласа во всех отношениях не был ”шатким”. Смолоду его увлекали не библейские истории и религиозные догматы и обряды, а то, что вокруг, в этом огромном мире — и всё — от морских приливов до спутников планеты Юпитер становилось подвластным волшебному жезлу математики в руках великого маршала науки. Нет, не на пустом месте выросло то, что остаётся в науке, связанным с именам Лапласа. В области точных наук, он, если вспомнить высказывание Ньютона, ”стоял на плечах” Кеплера, Ньютона, Лейбница, своего соотечественника Декарта...

“... Значит — сомневаюсь ...”

Математик и философ ХVI века Рене Декарт, видимо, ”нуждался в этой гипотезе” — существовании Бога, как первоосновы всего сущего. Хотя — основным принципом Декарта и его последователей было: все подвергать сомнению, вплоть до самого существования всего окружающего, да и включая себя самого — вот так. И ”Я сомневаюсь” — применительно к способу мышления для школы Декарта звучал как высшая похвала. Отдаёт схоластикой, и поскольку слово это со временем приобрело пренебрежительный оттенок, заменим его подходящим и вообще, и в данном случае: — рационализм. Тут, правда, уместно заметить, что и он далеко не всегда освещает или пробивает дорогу к истине.

Мир Декарта, грубо говоря, — некий гибрид будильника и бильярда: всё рассчитано и предопределено, а неулыбчивый Бог, заводя всемирные часы с боем или пуская в пространство шары в ассортименте, большие и малые, время от времени напоминает о себе, позванивая для пробуждения мыслей или совести, а то и загоняя души в беспросветные лузы. Бог Ньютона, право, жалостливее: заронив в души, созданных по своему образу и подобию, искру божью, делится с ними тайнами своей божественной игры. И бог Лейбница величественен — вездесущ и всеобъемлющ...

Последователи Декарта, картезианцы, как истинно верующие — безоговорочно во что-либо или в кого-либо — в небесах или на Земле, — не признали ни ньютонову механику в теории всемирного тяготения и вытекающие отсюда законы, ни строгие формулы для расчёта движения планет. Казалось бы — возьми и проверь, это вам не спорная этика или эстетика, но безальтернативная математика и наглядная физика, астрономия – вы же вроде рационалисты, и сомневаться должны в том числе и в верности своих позиций. Ан нет — какое там всемирное тяготение... Навеки замолкший ещё тогда, когда, как говорится, и Ньютон и Лейбниц пешком под стол ходили, сам Декарт утверждал, что планеты движут в небе некие вихри... Наверное, такие же ”рационалисты” никак не могли смириться с тем, что по теории относительности отнюдь не абсолютно и пространство, и время, как предполагал Ньютон. Знаменательны и слова, сказанные Альбертом Эйнштейном: ”Прости меня, Ньютон...” И в дискуссиях между Эйнштейном и Нильсом Бором по основополагающим мировоззренческим принципам детерминизма, вероятности и их воплощении в науке, помимо глубочайшего взаимного уважения, неугасимое стремление верно служить одному-единственному божеству — Истине, которая, если вспомнить Будду, и в науке не всегда однозначна.

Декарт был очевидно человеком иного склада — не очень жаловал, чтоб не сказать покруче — ни своего старшего современника Галилея, ни младшего — Паскаля, ни других учёных мужей. Но, подумаем, что было бы, когда б не родились, не ушли с головой в науку — Галилей, Декарт, Паскаль, Ньютон, Лейбниц, Эйнштейн, Бор — повторяем только что названные имена?.. А было бы, может, то, что мир представлялся бы нам иным, хотя нам очень трудно освоиться с такой мыслью.

Почему трудно? Ну, не было бы Шекспира, Баха, Рембрандта, Пушкина — ясно, в искусстве, литературе зияли бы невосполнимые пробелы. Но разве и без Пифагора люди рано или поздно не установили бы, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов? И не Архимед, а кто-либо другой открыл бы тот же закон, может, без купания и вопля в экстазе ”Эврика!”, да и квазипифагор вместо затрат на дым от гекатомбы удостоился какой-либо премии...

Алгеброй — гармонию

И всё-таки тот самый Пифагор впервые связал музыку и число, и ”простая гамма” не сразу стала такой простой для музыканта как таблица умножения для школьника. Цитируя из Пушкинского ”Моцарта и Сальери” и недавно заведя речь о Декарте, выскажу предположение, что в Декарте, в его душе как бы жил и Моцарт, и Сальери, но вряд ли мирно уживались, и не в этом ли драма его жизни...

Из иезуитской школы он вышел с отвращением к схоластике; как к бесцельному переливанию из пустого в порожнее, или, хуже того, служащего для тех же иезуитов вроде бы формально правдивым, но по существу фальшивым, лживым методом построений схоластических доказательств во имя собственной выгоды. Но, нет худа без добра — владение логикой спора и доказательств в чём-то содействовало научным и философским занятиям Декарта.

И всё же попытки Декарта ”постигнуть алгеброй гармонию”, ту, что сызмальства не только слышалась, но и творилась в душе Моцарта, и не чужда была Декарту, — эти попытки свелись к построению контуров, как бы это определить, — “единой теории мира”, по аналогии с ”единой теорией поля”, над которой до конца дней своих безуспешно бился Эйнштейн. Впрочем, что тут такого странного — и Лейбниц мечтал постичь и как-то выразить сущность ”предустановленной гармонии”, согласно которой мир существует и развивается, да и у каждого нормального, и даже у ненормального психически человека — своя картина мира, и у людей творческих она, эта картина своеобразно отражается — в поэзии, в музыке, и в подходах к науке. Тем более философ — каждый видит мир по-своему, но эта картина должна быть, как любое произведение искусства или научная теория, — гармоничной, цельной, непротиворечивой.

Сомнения Рене Декарта в правильности избранных критериев и пути для познания истины бывали настолько томительны, что он понадеялся перед ликом мадонны в одном из итальянских храмов получить разрешение от этих сомнений, таких тревожных — не то, что хладнокровный научный скептицизм. В какой-то период жизни им овладело беспокойство, ”охота к перемене мест” — лучше не скажешь — с дальнейшим ”весьма мучительное свойство, немногих добровольный крест”. Декарт мечется по Европе: Голландия, Дания, Швеция, и похоже нигде не находит душевного покоя. Но при этом не знает покоя и его кипучая мысль, и он упорно отказывается принимать что-либо априори, на веру. Но являлось ли что-либо для него бесспорным, несомненным?..

Ход рассуждений: пускай создать, устроить мир таким, каким он есть, могла лишь духовная, мыслящая субстанция, именуемая Богом, но — инструмент, с помощью которого познаётся замысел Создателя и его воплощение — ”Число”, математика. И — механика, когда этот всеохватывающий механизм, сродни суперчасовому, и всё на свете — вообще и в частностях мы вправе уподобить такому же упрощенному или усложненному механизму. Не во всех таких конструкциях, правда, удаётся сразу разобраться. Скажем, небесные вихри, наверное, выполняют роль пружин при движении планет...

Декартов дуализм в отношении материи и духа в упрощенной формуле можно выразить так: материя сама по себе, а дух сам по себе. А ведь то, как они связаны, будоражило мысль не одного Лейбница, это едва ли не один из главных вопросов или проблем философии, отчасти теологии и, похоже, данной книги.... Так что же получается по Декарту? Материя заполняет собой всё пространство, буквально всё забито мельчайшими частичками различной формы и свойств, но никаких тут ”демокритовых” атомов: делить эту материю можно до бесконечности. ”Тонкая материя” — свет, но и тут прямое подтверждение — законы оптики. До дуализма корпускулярной и волновой природы этой ”тонкой материи” было ещё далеко...

Сложнее обстоит с миром живого, но и здесь Декарт попробовал применить ”алгебру” — в переносном смысле, а в буквальном — неоценим его вклад в этот раздел математики. Декарт в общем разобрался — для чего организму животного и человека — сердце, печень, кишки, а назначение лап или рук-ног, глаз, ушей, носа, зубов, волос — и так понятно. Короче говоря, сработано на славу, и слаженно действует каждый живой механизм, пока не износился...

А где душа?

Вникая в анатомию и физиологию, причём не только теоретически, но и практически, Декарт, естественно — такой каламбур, — не обнаружил никаких видимых признаков или даже следов того, что можно было бы назвать душой. Живой организм — чрезвычайно сложная система, но соответственно реагирующая на внешние воздействия, подобно, скажем, ртути, жидкого серебра, как именовали ртуть древние. Застывает, когда температура опускается до минус сорока по Цельсию; Декарту вряд ли удалось наблюдать такое, а всё же непривычный холод, далеко не сибирский, а скандинавский, с пронизывающим ветром с моря, — наградил слабого здоровьем гостя шведской королевы Христины роковой простудой... И снова ртуть: разбегаются по столешнице идеально круглые шарики, впрочем, не слишком крупные, а встречаясь и сближаясь, сливаются в один. В союзе с серой образуют столь необходимую для живописцев киноварь, но при достаточном нагревании ртуть высвобождается от такого союза. А почему она такая, честно говоря, и сегодня до конца неведомо...

Что касается взаимодействия и слаженности в живом организме отдельных его частей, органов, то Декарт предполагает, что внутри тончайших нервных трубочек движется воздух, который, как и небесные вихри, управляет внутренними органами и всеми — здесь уместно употребить этот термин — рефлекторными реакциями на внешние и внутренние факторы, раздражители. Любопытно, что система пневморегулирования нашла своё применение в современной автоматике, а прохождение сигналов по нервам происходит совсем по иному принципу, открытие которого стало возможным лишь в XX веке. Век, в частности, кибернетики, а ведь рождению этого слова, термина мы обязаны тому же Декарту.

И для него живые существа, можно сказать по-современному, своего рода компьютеры, неодушевленные. Как, а что же человек? По Декарту у людей, в отличие от ”братьев меньших”, есть ещё и специальный орган для того, чтобы это двуногое могло рассуждать, излагать свои мысли, познавать мир — эдакий чудовищный механизм. Но позвольте, а как же душа, которую Господь, Создатель по Библии вдохнул в Адама? Куда Он её поместил? Растворил в крови, если верить иудеям? Заронил в сердце, как полагает простонародье? В этот несложный по конструкции орган, назначение которого гнать кровь по всему телу — и только... Нет, скорее место души в голове. Взглянуть на её содержимое — студнеобразный мозг, ”механизм” по выработке мыслей, почти по-ленински…

И Декарт искал такую, как бы лишнюю деталь человеческого механизма-организма, не несущую функциональной нагрузки, и, следовательно, назначалась она для хранения души. И нашел — в голове, в мозге, как-то связанную с мозгом крохотную, весом не более пятой доли грамма железу, именуемую шишковидной. Там-то, утверждал Декарт, и прячется душа. Забавно? Однако нельзя не отметить проницательность учёного: ведь и сегодня, когда исследование мозга человека продвинулось так далеко, что локализированы функции отдельных его участков и, так сказать, подразделений, — на вопрос — зачем эта шишковидная железа — выдвигаются преимущественно гипотезы. Одна из них — это рудимент ”третьего глаза” — ещё у наших пресмыкающихся предков. Вспомним это, когда зайдёт в дальнейшем речь о том, как подготовленному неофиту тибетские ламы открывают ”третий глаз”, и что он им видит. И о том, что думает директор российского института мозга профессор Бехтерева, внучка знаменитого психиатра — и о предмете своих многолетних исследований, и о душе, о том непознанном или непознаваемом, с чем на разгоняющей туман невежества на заре науки новой эпохи не могли смириться ни Декарт, ни Лейбниц, ни даже Ньютон...

Снова немного личного

Можно разве что догадываться о том, думал ли Декарт — какова его собственная душа. Сидящей в ней въедливый Сальери терзал и потихоньку травил поэтического Моцарта, а Моцарту было не под силу избавиться от категорического иезуитства. Декарту душно в рясе послушника монастыря; невесело в костюме развлекающейся во всю ”золотой молодёжи” столицы Европы — Парижа; его стесняет офицерский мундир — подальше бы от этой кровавой бойни; и академическая мантия жжет его, ибо ею облачаются и безусловно недостойные... Декартова душа чувствовала себя неуютно — не только прячась в мозговой крохотульке, но во вселенной, населенной людишками.

Что такое любовь?” — вопрошает он в письме королеве Швеции Христиане, между прочим, и впрямь по-настоящему просвещенной государыне, — ”Оправдывается ли любовь к Богу единственно естественным светом разума?” И в последующих искренних и трепетных рассуждениях о любви вообще и о ненависти, ”которая делает даже хороших людей дурными”, ненависти ”как признаке слабости или трусости”, — просматриваются высота тех моральных принципов, к воплощению которых Декарт стремился, но червь сомнения направлял его разум, его душу на несовершенное, действительное или мнимое, что вроде бы затемняло божественную Истину... Таким мне представляется этот человек, и он симпатичен мне в своей трагической искренности, хотя у меня иные кумиры.

Мои кумиры, мои боги — те, наверное, чьи души, жизни, судьбы были почти в полной и прекрасной гармонии: Моцарт, Чехов, Эйнштейн. Им не надо было принуждать себя любить человечество — каждая крупица их творчества, да и, пожалуй, повседневной жизни — несла и оставляла навсегда эту любовь. Это вовсе не значит, что я ставлю музыку Моцарта превыше, допустим, Иоганна Баха или Дмитрия Шостаковича, очень люблю Чехова, но не только он ”свет в окошке”, и, тем более, могу лишь приблизительно оценить вклад Эйнштейна в современную физику. Но что-то, как говорят, берёт за душу, и это, может быть, и не ”что-то”, а ”кто-то”, и в какой-то, большей или меньшей мере — те, кто лицом к лицу встретился мне на жизненном пути. Да и те, о ком я пишу, мне не безразличны, и так интересно было бы доискаться до того, какие — чуть не по Декарту — ”пружинки” раскручивали их таланты, деянья, помыслы, ”пружинки”, скрытые в глубине души...

Живой компьютер.

Духовное и материальное — если это лейтмотив моего обширного повествования, то любой его абзац, смею надеяться, как-то с этим связан. И, прежде, чем продолжить прерванный очерк о Лапласе, неплохо бы вспомнить мимоходом и знаменитого механика ХVIII века Вокансона. Весь Париж сбегался смотреть на его создания: механическая утка проворно клевала зерно и время от времени хлопала крыльями; флейтист наигрывал модную мелодию, перебирая пальцами. Это впечатляло, но воспринималось как игрушки, хоть в них уже просматривались начатки и принципы программирования. Опередил своё время и шелкоткацкий станок, сконструированный Вокансоном. Но с юных лет у него была заветная мечта: создать искусственного человека.

Алхимики считали, что можно вырастить миниатюрного человечка, гомункулюса — в колбе, наверное, с помощью того самого философского камня. Но Вокансон полагал, что сотворенный им человек сможет и ходить, и знать грамоту, и даже выполнять определённую работу, но кормить такого — не обязательно, только не забывать заводить. Правда, для подобия управления — своего рода нервной системы — металл не очень подходил, об электронике или даже об электричестве тогда не было и речи в нашем понимании, и Вокансон возлагал было надежды на недавно привезенный из Южной Америки каучук, но проект не был, да и не мог быть тогда реализован. В наш век — роботов новейших поколений или попыток клонирования человека — проблемы, связанные с ”гомункулюсом” видятся нам иначе, в том числе его души — компьютерной или генетической...

Что касается Лапласа, то характерна выдержка из той же статьи из серий, относящихся к Лапласу из советской энциклопедии. ”Материалистическое мировоззрение Лапласа, ярко сказавшееся в научных трудах, контрастирует с его политической неустойчивостью. При всяком политическом повороте Лаплас переходит на сторону победивших: сначала был республиканцем, после прихода к власти Наполеона — министром внутренних дел, затем был назначен членом и вице-президентом сената, при Наполеоне получил титул графа империи, а в 1814 году подал свой голос за низложение Наполеона; после реставрации Бурбонов получил пэрство и титул маркиза”.

В начале цитаты из Большой советской энциклопедии мелькает мысль о вроде бы несовместимости материалистического мировоззрения с откровенной беспринципностью. Интересно, что в своё время понятие ”идеалист” и ”материалист” предполагало совсем не то: первый — господин доверчивый и в общем доброжелательный, второй — прагматик в худшем смысле слова, заботящийся, в первую очередь, о собственной выгоде. И в этом плане Лаплас ”материалист”. Сомнительно в таких случаях, по-моему, намекать на то, что, дескать, времечко было суровое. Сподвижнику Лапласа по науке — великому учёному-химику Лавуазье гильотиной отрубили голову, цинично заметив при этом, что ”республика не нуждается в учёных”. Да, таким ”республикам” нужны только послушные, кем бы они ни были — учёными, поэтами или землепашцами. И снова — относительно искренней отваги Лапласа, заявившего, что он ”не нуждается в этой гипотезе” — Бога. А попробуй он сказать тому же Наполеону, что не признаёт его императором, или королю-Бурбону, что республика предпочтительнее…

А если под входящим в ”гипотезу” понимать моральные заповеди христианской религии, то в этом Лаплас тем более ”не нуждался”. Разговор о Лапласе затеян в общем для рассмотрения проблемы абсолютного детерминизма и возможности проявления свободы, в частности того, что определяется как свобода воли — на любых уровнях. Зачем же, спрашивается, при этом по советским образцам повествовать о его ”моральном облике”. Неужто по модному нынче поветрию — копаться в грязном белье знаменитостей? Причина другая, на мой взгляд, более существенная. Говоря о духовном, даже о его приоритете, я стою скорее на буддистских позициях, никак не увязывая моральные критерии с любой религией, божественными заповедями, и постараюсь или попытаюсь дать свое ”монадное” толкование этим моральным критериям, кстати, не идентичным в различных этнических, социальных группах, в ту или иную эпоху.

Может показаться кощунственным утверждение, что нередко верующего, религиозного гражданина можно уподобить законопослушному, частично убедившего себя, что его поступки обусловлены не опасением неприятностей, но служением общему благу. Общим местом стало указание на Германию, как искони страну законопослушных — от неграмотного в былые века крестьянина до Иоганна Вольфганга Гёте. Однако чуть не в одночасье те же немцы в большинстве сделались законопослушны фашизму, Гитлеру. Притом настолько, что — это засвидетельствовано документально — в начале сороковых годов XX века просились туда, где можно было бы добровольно участвовать в карательных акциях против евреев — детей, женщин, стариков. Конечно, были и другие немцы, но Бог, как говорится, здесь не при чём.

Не могу не привести попутно пример выдающегося советского учёного, академика Владимира Фока, чьи научные работы и по квантовой механике, и теории относительности, и в других областях физики нашли мировое признание. А был он убежденным атеистом и материалистом, и насколько я понимаю, в своей монографии ”Теория пространства, времени и тяготения” интерпретировал теорию относительности с более ”материалистических” позиций. Вроде бы правоверный советский человек со всем отсюда вытекающим. Но вот штрих из его же биографии: В разгар борьбы с ”космополитами” в СССР на рубеже 50-х годов академик Фок не давал в обиду своих сотрудников-евреев, хотя и он так мог, мягко говоря, впасть в немилость. Так что ”гений и злодейство” — это в крайних степенях, или поскромнее — талант — непорядочность — не всегда и не обязательно образуют антагонистическую пару, а порой и вовсе помогают друг другу....

Его вселенная

Широкую известность получило следующее высказывание Лапласа. Если бы ему было известно положение всех частиц во вселенной и направление, скорости их движений ( мало что меняется при добавлении в этом мысленном эксперименте ещё одного фактора — состояния каждой частицы, хотя… но мы рассматриваем условно-классический вариант), итак, если бы Лапласу предоставили все эти данные, то он бы смог вычислить, какой сделается вселенная и всё в ней сущее — хоть через сто, хоть через тысячу лет — с достаточной, с любой точностью.

Ехидная реплика: а предвидел ли автор этого высказывания — что станется с Наполеоном, Бурбонами, или без, по-нынешнему политических прогнозов, верно понадеялся на свой обостренный и неизменно выручающий инстинкт самосохранения? Но — моральные оценки — в сторону, и коварный вопрос — возможно ли в принципе предвиденье таких исторических перипетий; отдадим должное грандиозности, чёткости, и, можно сказать, наглядности проблемы, высветленной Лапласом. В самом деле: если всё в мире состоит из атомов, ну, из элементарных частиц, и эти частицы, атомы взаимодействуют причём безальтернативно по законам физики, химии, биологии — известным нам сегодня или ещё не открытым, то следуя железной логике такой всеобщей динамики, нельзя не признать правомерность утверждения Лапласа о принципиальной предсказуемости всего совершающегося на свете.

И очень многое вокруг подтверждает незыблемость причинно-следственных связей и строгого исполнения установленного миропорядка. Кто усомнится в том, что завтра Солнце взойдёт на востоке, а полный диск Луны пойдёт на убыль? И, если у женщины в эту ночь открылись месячные, то без патологий возобновятся с новым полнолунием. Растает брошенный в кипяток кусок рафинада; вырастет из желудя дуб, но не берёза; курица не родит цыплёнка в натуре, но снесёт яйцо. Мы верим прогнозам погоды, рекомендациям врача после установления диагноза недуга, и даже советам астролога...

Стоп! Что же это получается? Выходит, что прав Лаплас на все сто, как говорится, и если мир непреложно следует предустановленным законам, то — и от судьбы не уйдёшь?.. Да что там судьба, может, в основных чертах, если мы с вами абсолютно не свободны ни в своих поступках, и даже помыслах или снах... А мы-то думали... Вроде бы самостоятельно, без подсказки родителей в детстве выбрали в магазине себе игрушку. А помнится — в третьем классе потерялся ключ от моей квартиры – это тоже — по Лапласу? И браки также заключаются на небесах, только мы этого не знаем? Можно продолжать, — если только и это можно продолжать не предусмотрено ли всё провидением, подобно тому, как Троянская война зародилась со всеми драматическими эпизодами, когда Зевс в образе лебедя подплыл к купальщице Леде.

Скажете: мысль о том, что если начиная с атомов всё в мире, независимо от того, в какую систему, структуру входят эти атомы, подчиняется чётким законам физики, из которых вытекают законы химии, в свою очередь и биологические, если никаких отклонений от этого порядка не может быть по определению и, следовательно, все, что происходит, абсолютно запрограммировано, если эта мысль в вышеприведенных примерах доведена до абсурда, то к чему такая схоластика? Простите, отвечу, укажите, пожалуйста, на каком уровне возникло то, что можно назвать абсурд?

Может быть, два атома водорода и один кислорода образуют не воду? Или углерод не превращается в сажу или алмаз, в определённых условиях, которые также возникли не случайно? Ах, лучше начать с нас самих, что ж, пойдём сверху вниз, допуская, что человек — венец творенья, Итак, выбрали такую игрушку, но могли выбрать и другую; потеряли ключ — по рассеянности сунули в дырявый карман; женились потому что влюбились в эту, как, впрочем, до того, в её подругу, а после... Одним словом — на всё моя воля.

И футбольный матч стоит смотреть — результат непредсказуем даже теоретически — не так ли? Кот прыгнул на стул — и этот прыжок был предопределён в момент его появления на свет? Собачники и особенно кошатники вряд ли откажут своим любимцам в том, что они зачастую ведут себя так, как им заблагорассудится. А не отправиться ли нам снова в лес, где каждое дерево, каждая былинка прорастает, развивается, даёт плоды — по своей испокон веку действующей генетической программе, ему; и когда весеннее тепло наступает с опережением календаря, и зацветает пораньше, и вызревает уже к началу лета ранняя ягода, земляничка...

Но присмотримся — не муравьи ли свободно бегают в муравейнике и по своим дорожкам окрест? Да нет: какая-то сила, допустим, инстинкта — заставляет их безоглядно тратить своё существование единственно на поддержание рода муравьиного, и больше ничего — какая уж тут свобода... Вот так бежит впервой за микроветочкой для строительства своего муравейника — по ”неведомой дорожке”, наталкиваясь на ”невиданных” им зверей — божью коровку, гусеницу, червячка — бежит не раздумывая при любых неожиданностях — инстинкт выручит, подскажет оптимальное решение. Хорошо так, во время лесной прогулки незаметно перешагнуть — ну не пропасть, пусть водораздел между царством относительной свободы и царством абсолютной необходимости. Отсюда нырнём ещё ниже, ещё глубже — посмотрим в микроскоп на бактерий, вирусов. И на тех зловредных, что в межсезонье, не признавая границ государств и даже континентов — угрожают эпидемиями гриппа. За ряд лет мы свыклись с этой напастью, как-нибудь справимся, переживём, примем меры, запасёмся противогриппозной вакциной, но неожиданно микробиологи ошеломляют сообщением, что начинает свирепствовать новый штамм вируса, и прежние вакцины, как и наши бойцы со зловредными бактериями и вирусами — фагоциты — уже в появившихся недавно новых штаммах туберкулёзной палочки Коха — со своими устаревшими орудиями борьбы пасуют перед новым нашествием. Но как эти вирусы, бактерии могут поменять свою сущность хоть немного, стратегию внедрения в живой организм, будучи — если приравнивать вирусы, как считают некоторые учёные, к не более чем достаточно сложным органическим соединениям, — целиком подчиненным законам химии, физики — в царстве абсолютной необходимости?

А не распространить ли нам царство свободы, где мы, люди, вроде бы полноправные граждане — на все живое, вплоть до тех же вирусов, на всё, что естествоиспытатели, по крайней мере, былого относили к категории ”одушевленного”? И тогда за границами царства одушевленного, подданные которого в большей или меньшей степени вольны самоопределяться, — оказывается необъятный мир Лапласа: созвездий, Луны, горных хребтов, песчинок, золотых монет, ртути, воды... Надеюсь, что сказанное, в том числе нарочито утрированное, заронит в души излюбленное Декартом сомнение в своём понимании свободы как философской категории.

Познанная необходимость

Правда, есть спасительная формула, вынесенная в заголовок, унаследованная, кажется, от Гегеля ”классиками марксизма”, и весьма устраивающая пролетарских вождей: они-то знают, что необходимо для блага народа и мощи державы, и посему свободны в своих действиях... Заметим, что граждане в такого рода режимах считались почти неодушевленными ”винтиками”, как однажды цинично высказался товарищ Сталин, а что в таком случае жизнь и судьба ”винтика”... Но разве каждый из нас, познавая, какое поприще для него наиболее подходяще, как ему лучше питаться, одеваться, лечиться, пользоваться транспортом, какие телепрограммы привлекательнее для него — не осуществляет свободный выбор? Или — если женщина чувствует, что по необходимости вскоре будет роженицей, то она вольна подготовиться к этому вплоть до подыскания имени для мальчика или девочки.

А если эта ”необходимость” — не только ”познанная” человеческим разумом в результате воспитания, жизненного опыта, разных форм обучения, но и, скажем, усвоенная собакой у какого-либо хозяина и оптимизирующая её поведение? Или даже муравья, как-то осознавшего, что ему не под силу дотащить в одиночку веточку до муравейника, и прибегающего к содействию аналогичного носильщика. Или ”необходимость” для вируса перед угрозой потери сопротивляющейся его активному вторжению клиентуре — мутировать так, чтобы обойти эту защиту, и так проявить свободу манёвра. Что ж, так можно дойти и до того, что летящая из облаков зимой капелька ”познаёт необходимость” превратиться не просто в снежинку, но с узором не таким, как у соседней — свободно ли сформированным…

Размышляя над проблемой свободы воли, и вообще соотношения свободы и необходимости, я пришел к выводу о том, что к этой проблеме также требуется иной подход, входящий в ту монадологию, около которой мы кружим.

Не в первом ряду

Окунаемся в седую древность — и вспыхивают имена Пифагора, Платона, Архимеда; спустя века — Декарта, Ньютона, Лейбница, Лапласа, и уже на рубеже XXI века узнаёшь, нередко уже после того, как их не стало — узнаёшь и начинаешь понимать — затасканное слово ”величие” — этих музыкантов, философов, поэтов, биологов, артистов, физиков, борцов за права человека... и чувствуешь себя счастливее оттого, что в век, обремененный сверх меры напрасной кровью и страданием миллионов и миллионов, жестокостью, ложью, всяческой мерзостью, они всё же были твоими современниками. И не только были — живут и творят те, которые ещё не на посмертном пьедестале....

И, подобно астроному, который следит за вспыхнувшей внезапно звездой, и воспринимает это, как происходящее сейчас, хотя знает, что случилось много тысяч лет назад, когда яркая вспышка света только оторвалась от общей массы и ринулась через необъятную вселенную, — так и я, и не только я, а любой, заглянувший в прошлое человечества, общается с великими предшественниками нашими. И не обязательно это звёзды первой величины, и, может быть, некоторые из них кажутся не столь яркими — будучи отдалены от нас веками..

Один из таких людей родился в том же городе, Стокгольме, где умер Декарт, но — 38 лет спустя, а умер в Лондоне через 45 лет после того, как там был похоронен Ньютон. Этот человек прожил долгую и удивительную жизнь. Сын своей эпохи, и, надо сказать, благодарный сын. Эммануэль Сведенборг — поскольку ему посвящается не одна страница, с вашего позволения, сократим его фамилию до первых четырех букв. Швед Свед. Итак, начало ХVIII столетия от Рождества Христова. Возьмём год 1709-ый. Шестидесятилетний Ньютон больше не публикует печатных работ — уже пять лет минуло, как ушёл в мир иной близкий по духу человек, с которым можно было не бояться откровенничать, мы упоминали его имя — Джон Локк, философ, рискнувший тогда, в ту эпоху абсолютизма заявить, что народ вправе не доверять своему правительству, когда на это есть основания... Ньютон вчитывается в библейские пророчества, и размышляет, возможно, о том, как дальше развернётся человеческая история — сбудутся ли мрачные пророчества...

А в это самое время, на другом конце Европы и решается то, что надолго определит судьбы государств и миллионов их обитателей. ”И грянул бой — Полтавский бой”, — помните, конечно, из Пушкинской ”Полтавы”. И оттуда же характеристика Карла XII в устах Мазепы с эпитетом ”нетерпеливый”. Шведский король и после этого сокрушительного поражения не угомонился — непрерывные войны были его стихией. И смерть свою он нашёл при осаде норвежской крепости. А ведь так рассчитывал на артиллерию, которая была подвезена к этой крепости с помощью особой машины. Изобретателем же этого прообраза самоходных орудий был не кто иной, как подданный Карла XII, назначенный его величеством — асессором горной коллегии — Сведенборг.

Поначалу его фамилия покороче — пара вставных букв как знак милости королевы Ульрики-Элеоноры и принадлежности к высшему обществу, а здесь, повторю, сокращенно: Свед. Дежурная цитата о нём из той же БСЭ-3: ”Стремясь к объяснению системы мироздания, Свед под влиянием Р. Декарта, И. Ньютона и Дж. Локка первоначально развивал механистическую концепцию, которая затем уступила место спиритуалистической натурфилософии, родственной неоплатонизму. В ряде работ начала 40-х годов ХVIII века, посвященных вопросу о соотношении духа и материи... затрагивается круг проблем анатомии, физиологии и психологии”. И далее: ”Свед превращается в мистика и духовидца”.

Читаешь такое, и на ум тотчас приходят Ленинские оценки некоторых его сподвижников-марксистов, в начале XX века усомнившихся в непогрешимости философской основы ”диалектического материализма” — ”на чем свихнулся”, — вроде бы числился правоверным материалистом, а — на тебе… Но начать надо, наверное, с того, что, как мы видели, не так уж категорически обоснованно причисление и Ньютона, и Декарта, и Локка — к лику столпов механического материализма, хотя формально это правомерно. А начинал сам Свед, как мы бы теперь сказали, с инженерной деятельности; и тут опережал своё время, разработав, например, конструкцию крыла для летального аппарата. Вообще Свед, вслед за Леонардо да Винчи был, пожалуй, одним из последних творцов, которым дано попробовать силу разума и души в столь разнообразных областях человеческой деятельности. Правда, в отличие от Леонардо, Свед не преуспел в области искусства, зато...

Нет, речь идет не о его научных заслугах, хотя тут можно вспомнить и труды по строительству плотин, и судостроению, и в определении широт, и эксплуатации рудников; его также относят к одним из основателей кристаллографии. Упомянем и то, что Свед был избран, в частности, почётным членом Петербургской Академии наук. И как общественный деятель приносил пользу своему отечеству — как депутат сейма, и, подобно Ньютону, оздоровил и укрепил финансовую систему своей родины. Само собой разумеется, знал европейские языки, да путешествовал — бывал в Германии, Франции, Италии, Голландии, Бельгии, Англии…

И — вопреки вышеприведенной энциклопедической цитате, наверное, с отроческих лет — не даёт покоя его душе проблема духовности, духа, души в реальном мире или... Не удивительно и его неприятие, как и у тех, о ком шла речь ранее, официальной догматической религии. По мнению Сведа церковь отводит Богу почётное, но явно недостаточное место, а бытие божества остаётся непроясненным — вдумаемся в то, что имелось в виду. Издаёт Свед и сборник стихов на латыни — не опровергает ли это наше утверждение, что, в отличие от Леонардо да Винчи, этот автор чужд настоящему искусству? Увы: в изящных и правильных строках доминирует рассудочность, то рацио, что необходимо учёному, но категорически противопоказано поэзии. Впрочем, ”иррацио” ещё прорвётся в нём — в иной ипостаси, да ещё как...

Но для мыслящего человека — столь захватывающ, прекрасен сам процесс познания неведомого, тем более, того, чего не дано было познать никому из смертных: в строении кристаллов, движении планет, в химии, где, кстати, Свед предвосхитил позднейшие работы в области атомистики, молекулярного строения ряда соединений. И в астрономии — до Гершеля указал на положение Солнечной системы по отношению к Млечному пути. Свежий — в сравнении с Декартовым, взгляд на трактовку бесконечности и цели, к которой вроде бы стремится всё в природе, здесь Свед спорит с Френсисом Беконом. Оспаривает также воззрения Лейбница относительно связи души и тела.

С другой стороны

Где эта связь, где? Материи и духа в живом — где конкретно эта связь? Чем она определяется? В чём проявляется? Свед, не удовлетворяясь умозрительными построениями, для того, чтобы докопаться до истины, начинает усиленно заниматься физиологией и анатомией животных. Трёхтомное сочинение его на эту тему ”В животном царстве” чуть ли не доныне сохраняет своё значение как научный труд. И всё это для него — лишь подготовительная ступень ”к решению вопроса о связи душевной и телесной стороны человеческого организма”. Но, словно подкатив тяжелые орудия научного познания для взятия этой крепости, Свед осознал, что она неприступна. По крайней мере, если пытаться проникнуть с этой стороны...

Тут читатель вправе меня одёрнуть: кто поручится за достоверность такого предположения: чужая душа — потёмки, особенно столь неординарной личности — из другой страны, другой эпохи... Единственно, что можно сказать, вернее, повторить в своё оправдание, — сослаться даже не на историко-биографические произведения, а, допустим, на Пушкина — как думали и что переживали: Моцарт и Сальери, Мазепа, Дон Жуан, Скупой рыцарь... Для меня Свед — из тех, кто, всеми силами души, всем напряжением ума жаждет ”дойти до самой сути”, и на отдельных направлениях это ему удается. А в главном?..

Шаг за шагом наука всё глубже проникает в суть вещей, явлений, но — где, с чего и как — начинается одухотворенное? Нешто с Адама и Евы — однако первому, согласно Библии, ”вдунул в лицо дыхание жизни”, но как это было сделано со взятым у Адама ребром — Ветхий Завет умалчивает. Надеяться на то, что когда-нибудь раскроется тайна этого дыхания Создателя? Нет, Свед не может ждать и надеяться, и в свои 57 лет, возраст для учёного почтенный, замышляет капитальное сочинение ”О связи душевной и телесной человеческого организма”.

Не предчувствовал ли он — не в пример всем предыдущим исканиям его разума — здесь врата в заповедник Истины — на замке, ключ от которого — не из интеллекта даже самой высокой пробы, но из особого сплава?.. Сознаёт ли это, чувствует ли это тот, чей разум уже несколько десятилетий не знает устали, и, можно сказать, преград? Подсказывает ли ему инстинкт самосохранения: для того, чтобы не расшибить себе лоб о стальные двери, ведущие в заветное, нужно хотя бы попробовать обходные пути — авось где-то осталась по милости Всевышнего лазейка для избранных, ищущих, жаждущих?

И, кажется, это окошечко в непостижимом зазеркалье вдруг отворилось для Сведа, причём как бы само собой. Что-то произошло с ним в одночасье. То, благодаря чему он стал широко известен и современникам и потомкам, больше чем всеми своими несомненными заслугами в разных областях науки и техники. То, что можно считать или именовать озарением, откровением, но — не в сфере разума. Или, по мнению других — определённой формой помешательства. В числе ”других” — великий философ Иммануил Кант, который в 1744 году, двадцать лет спустя, именно так оценивал сочиненное Сведом под влиянием душевного перелома.

Стоит напомнить, на каком историческом, лучше сказать, интеллектуальном фоне это происходило. Об этом превосходно сказано в повествовании Стефана Цвейга о Месмере и его теории и практике ”животного магнетизма”, отчасти того, что теперь называется массовым гипнозом или просто гипнозом, — тогдашние ”бессмертные” Парижской академии наук отвергали подобное, как говорится, с порога. А именно тогда у людей мало-мальски образованных авторитет науки, официальной, добавим, был необычайно высок, и всё, что ею не признавалось или не одобрялось, считалось, если не шарлатанством, то, во всяком случае не заслуживающим внимания. Что говорить: подобные настроения достаточно проявлялись и в СССР по отношению к генетике, кибернетике, и, пожалуй, сохраняется в некоторых научных кругах и в XXI веке.

Метафизика

Характерно высказывание Канта, кстати, именно в статье, посвященной целиком Сведенборгу: ”В этом смысле метафизика есть наука о границах человеческого разума'”. Заметим, что в словарях советского периода ”метафизика” трактовалась буквально, как ”антинаучный метод, противоположный диалектике”. Одним словом — бяка, потому что ”рассматривает явления... в состоянии застоя и неподвижности...”, мало того, ”...служит для обоснования консервативной и реакционной идеологии”. И совсем уж кошмарное: ”в идеалистической философии — антинаучные измышления о духовных первоосновах бытия, о предметах, недоступных чувственному опыту ( о боге, душе и т.д.)”. Что ж, в этом смысле я готов причислить себя к метафизикам, о чём заранее объявляю.

Но и Кант, который, как показывает, в частности, приведенная выше цитата из его сочинения — приводя в другом сочинении доказательства бытия Бога — не только идеалист, но и явный метафизик, и потому, наверное, прав был герой Булгаковского ”Мастера и Маргариты”, когда предлагал немедленно сослать Канта в Соловки. Да и те, о которых идёт и пойдёт речь в этой книге весьма подозрительны и как ”идеалисты”, и как "метафизики". Впрочем, нелишне привести и определение из старинного словаря иностранных слов: ”Метафизика — наука о понятиях отвлеченных, которые не могут быть подтверждены опытом”. И тут самого Канта можно оправдать: ведь когда он рассуждает о морали, о характерах человеческих, о женщинах, или даже выдвигает свою гипотезу образования Солнечной системы — всё ли это основано на опытах вполне объективных. Но, справедливости ради — вообще-то и в социологии, и в психологии, и, тем более, в астрофизике возможен и применим научный подход, в том числе и экспериментальные подтверждения теоретических посылок.

Имена Сведенборга и Канта связаны не только тем, что второй писал о первом, но в какой-то степени это противостояние позволяет оттолкнуться от него, чтобы высветить существенные аспекты разбираемых проблем. Итак — чуть более близкое знакомство с Иммануилом Кантом. Он неоднократно подчёркивает, что дело науки вообще философии в том числе — заниматься явлениями, происходящими в реальном мире, осмысливая их сущность и взаимосвязь. Естественные науки интересовали его, философа, постольку, поскольку с их помощью прорисовывалась общая картина мироздания, в центре которого всё-таки был человек — его разум, его душа.

В университете Кант, кроме таких дисциплин, как метафизика и логика, читал курсы лекций по этике и праву, математике и физике, географии и антропологии. А также курс рационального богословия. Да, ”рационального”... Не в этом ли разгадка многого в грандиозной философской системе, мимо которой не проходил, пожалуй, ни один мыслитель прошлого и нынешнего века. Снова — ”рациональное” — в какой-то степени синонимично ”разумное, целесообразное, обоснованное”. И, если главное сочинение Канта ”Критика чистого разума” — упаси Бог сейчас углубляться в дебри его философских воззрений, — если акцент сделать на эпитет ”чистого”, то можно добавить, что всё творчество и жизнь философа прошли под девизом торжества разума, величайшего достояния ”гомо сапиенс” — человека разумного.

У Канта не было сомнений в том, каков смысл жизни и цель жизни — его собственной. Занятия философией в том, чтобы достичь максимально-возможного на этом поприще. И всё в его жизни было подчинено этому. Будучи от природы слабым и болезненным, он выработал такие правила для себя, что называется, здорового образа жизни, что никогда не болел, дожил до глубокой старости. Строгий режим — ежедневные прогулки по городу — при любой погоде, в одно и то же время — говорили, что жители Кёнигсберга сверяли по его появлению на улице свои часы. Увлекаясь географией, он лишь мысленно бывал в разных странах, даже близких — Скандинавии, Прибалтике. Семейная жизнь, считал он, не для бедного — в буквальном смысле — философа. Из житейских радостей Кант мог позволить себе изредка разве что посидеть за хорошей трапезой, беседуя с друзьями...

К вечному миру

А, может, и наше представление о человеке по имени Иммануил Кант — недалеко ушло от полуснисходительного его сограждан — то ли дело персоны в карете короля или генералы-завоеватели... И за горделивым ”Вознёсся выше я главою непокорной Александрийского столпа” — мы не сомневаясь в этом, оставляем, как говорится, за кадром сопоставление Пушкина с одним из ”столпов” российской империи — Александром первым. ”Нечаянно пригретый славой, властитель слабый и лукавый” и прощающее ”Он взял Париж, он основал лицей”. Русская армия при нём прошла от Москвы, Бородина — до Парижа, но — какою ценой и чьи это заслуги? И мимоходом подписал указ об основании Царскосельского лицея... И даже в ”Войне и мире” этот персонаж — бледный антипод карикатурного Наполеона.

Это к тому, что всеобщим кумиром нередко становится и остаётся вождь, полководец, религиозный или партийный лидер, в том же ряду подальше — поэт, актёр, и под конец — учёный, философ... Вряд ли и Ромен Роллан рискнул бы в цикле ”Героических личностей” после Микеланджело и Бетховена признать таким Иммануила Канта, — как личность достаточно обычную. Между тем, на мой взгляд, критерием оценки должно быть влияние созданного — в любой области человеческой деятельности, в том числе и со знаком минус — при том в долгосрочной перспективе. К сожалению, критерии и оценки, не только энциклопедические, в этом далеко не всегда действительно объективны.

Итак: Кант — скромный, ”кабинетный” учёный, которому в силу его характера в общем-то чужды непосредственные душевные порывы к добру, справедливости, самопожертвованию? И его несомненная порядочность, доброжелательность — скорее от воспитания, от разума, сознающего, что только так можно прожить достойную жизнь. Отдельные факты биографии Канта свидетельствуют о том, что христианский призыв ”возлюби ближнего как самого себя”, признаваемый большинством только на словах, им, Кантом воплощался в реальные поступки, когда он, сам нуждаясь, отчасти приносил в жертву своё благосостояние. Но его бескорыстие, благородство находили отражение и в теоретических построениях.

Откроем наугад страницы сочинения ”К вечному миру”: ”Для народа несравненно важнее способ правления, чем форма государства”, или ”Международное право должно быть основано на федерализме свободных государств” — ах, через сколько лет, войн, страданий прошла Европа до воплощения этой заповеди. ”Должен существовать особого рода союз, который можно назвать союзом мира и который отличался бы от мирного договора тем, что последний стремится положить конец лишь одной войне, тогда как первый — всем войнам и навсегда”. Когда был услышан этот голос мудреца?

У сильных мира сего свои соображения на этот счёт, им не до морали, зато — виднее: какая политика или идеология нужны народам. Это уж как пить дать. В 1794 году, два века назад, заметим, вскоре после революции во Франции, Кант получает послание от короля Фридриха-Вильгельма второго. Вернее, не послание, а распоряжение, которое начинается, по поговорке, ”гладью”, а кончается ”гадью”. ”Прежде всего, посылаю вам милостивый привет, наш достойный и высокоучёный, и любезный верноподданный…” Однако: ”... Наша высочайшая особа уже давно с великим неудовольствием усмотрела, что вы злоупотребляете своею философией для извращения и унижения некоторых главных и основных учений Святого Писания и христианства”. Постарались завистники или конкуренты. И философу не оставалось ничего иного, как обещать исправиться...

Да, ”начальству виднее”... Был ещё в молодости Канта эпизод, когда его не утвердили на должность руководителя кафедры — тогда это решал русский губернатор, ставший таковым после занятия Кёнигсберга российскими войсками в 1757 году. Впрочем, тогда русские ушли оттуда спустя несколько лет, а уж когда пришли снова почти через два века, в конце войны с Гитлером, то обосновались здесь надолго, боюсь пророчить — навсегда, хотя это, на мой взгляд, всё же — Прусская земля... У меня хранится отцовская медаль ”За взятие Кёнигсберга”. Вспоминается и рассказ отца о том, как из этих краёв выселяли всех немцев подряд, и как пожилая чета не пожелала покидать ни за что свой дом, предпочтя яд и смерть у родных пенатов. И, глядя на этих и других немцев, отец мой думал о своих родителях, как выяснилось позже, расстрелянных и погребенных в братской могиле евреев города Невель, когда туда пришли фашисты. Кто виноват в этом? Сталин со своей политикой? Гитлер с его ”Майн кампф”? Великий философ XX века Карл Ясперс, который не принял фашизма во времена гитлеризма, говорит о виновности в большей и или меньшей степени всех немцев — в происшедшем, да и всех нас в происходящем, если угодно... ”Интеллектуальная честность”, — это Ясперс сказал о своём предшественнике — Иммануиле Канте.

Грёзы духовидца

А Кёнигсберг переименовали — в честь беспринципного, развратного и под занавес слабоумного, правда, и до того не слишком умного ”всесоюзного старосты” Михаила Калинина на следующий день после его кончины. Могилу Канта спустя не одно десятилетие, кажется, привели в порядок. И кто знает — сохранился ли дом, где Кант принимал дорогого гостя, многолетнего друга своего Моисея Мендельсона — просветителя, автора, в частности, книги ”Об улучшении гражданского положения евреев”, которая, очевидно, сыграла свою роль в Германии в их юридической эмансипации и включении в жизнь страны вплоть до прихода Гитлера, и отголоском этой стороны фашизма — пресловутого ”циркуляра Маленкова” в СССР в 1944 году с последующей сорокалетней тихой дискриминацией ”лиц еврейской национальности” в принятой тогда терминологии... Ах, как всё переплетено в истории — и всеобщей, и судеб всех и каждого из нас...

И в истории философии, наверное, также. Вот что писал Кант Мендельсону: ”По моему мнению задача заключается в том, чтобы найти данные для разрешения проблемы: каким образом душа может находиться в мире, присутствуя в существах материальной природы, и в других существах, подобных ей?” Не будет преувеличением, если мы признаем, что тот же, в сущности, вопрос довлеет над всеми страницами этой книги.

Приведенная выше фраза — из ответного письма Канта на послание Мендельсона относительно полученного сочинения адресата ”Грёзы духовидца, поясненные грёзами метафизики”, и всё это — о Сведенборге, и только о нём, но, конечно, разговор принципиальный. А с чего начиналось у Канта, которого мы оставили было на полпути? К философу обратилась фрейлина Шарлотта фон Кноблох, очевидно, с вопросом: что он думает по поводу Сведенборга и его откровений? Да, такие вещи живо интересовали и волновали публику во все времена, и ныне — не меньше... В адресованном фрейлине ответе есть и такие строки: ”Я бы не мог простить себе, если бы при чтении этого рассказа, глубокая серьёзность хотя бы на один миг погасила радостное выражение лица, с которым имеет право взирать на Вселенную ничем не омраченная невинность”…

Чего здесь больше — дежурной галантности или скрытой иронии? По-видимому, фрейлина была не одинока, и в те годы к более или менее знаменитой личности приставали досужие интервьюеры: ”А что вы думаете по этому поводу?...” ”Я разработал неблагодарную тему, — замечает Кант в ”Грёзах духовидца”, — навязанную мне расспросами и назойливостью любопытствующих и пребывающих в праздности друзей”. Впрочем, как следует из того же письма к фрейлине, Кантом двигала не только обязательность и доброжелательность, но и желание обозначить для себя: есть ли во всём этом что-либо рациональное и поучительное?

Заинтересовавшись Сведом, Кант начинает наводить о нём справки от людей, заслуживающих безусловного доверия. И в том же письме к фрейлине Кант беспристрастно пересказывает то, что узнал как бы из первых рук, или почти от свидетелей происшедшего. Две истории, перешедшие и на страницы сочинений Канта, характеризующие — по принятой нынче терминологии — экстрасенсорные способности Сведа. История первая, которая, как пишет Кант ”поставила меня в тупик”, и поясняет — и не верить уважаемым и ответственным господам он не вправе, а верить...

Итак: голландский посланник в Стокгольме заказал ювелиру Кроону серебряный сервиз, который был изготовлен и доставлен по назначению. Но вскоре этот посланник, как говаривали встарь, и, что, выходит, не просто метафора, переселился в мир иной, ”сказать простее — умер он”, как написал дедушка Крылов в одной из басен. Но прошло некоторое время, и хитрый ювелир обратился ко вдове покойного: дескать, за вами должок, не успел ваш усопший супруг расплатиться со мной за сервиз.

Кинулась несчастная вдова искать документ-расписку, или квитанцию, удостоверяющую расчёт за сервиз — нигде нет, хоть буквально всё перерыла. В отчаянье обратилась к Сведу. Прошло три дня. Собрались в доме посланника, пьют кофе, в числе гостей и Свед. Уверенно объявляет: уважаемая госпожа такая-то, ваш усопший супруг поведал, что эта бумажка находится в шкафу, который стоит в комнате наверху. — Да искала я там, но шкаф пуст, — со вздохом отвечает вдова. — Слушайте внимательно то, что велел сделать ваш муж: вынуть ящик с левой стороны и поддеть доску, что под ним — там потайная шкатулка... Нетрудно догадаться, что в этой-то шкатулке и нашлась злополучная квитанция.

История вторая. В конце сентября 1756 года в четыре часа пополудни на корабле из Англии прибыл Свед, но не в Стокгольм, а в город Готенбург, что отстоял от столицы на расстоянии около 80 километров или миль. В скобках должен заметить, что это не нынешний Гётеборг, расстояние которого до Стокгольма порядка 400 километров, а города с указанным именем вообще нет на карте, разве что переименован — в маленький портовый Нючепине — приблизительно на столько же южнее столицы. Итак, в кругу друзей и знакомых Свед чувствовал себя отлично, однако часов в шесть внезапно высказал сильное волнение. В чём дело? Свед объявил присутствующим, что сейчас заполыхает пламя в Стокгольме, причём как раз в том районе, где расположен его дом. Пламя к нему приближается, а жилище одного из друзей Сведа уже превратилось в пепел. Прошло ещё два часа, и Свед вздохнул с облегчением, сообщив, что огонь, так и не дойдя до его жилища, слава Богу, погашен...

Разумеется, в ту эпоху ни телеграфа, ни телефона не было и в помине. Но через несколько дней всё — как бы это выразиться — прочувствованное Сведом на расстоянии подтвердилось целиком и полностью. Нельзя сказать, что услышав об этом случае, Кант отмахнулся от вроде бы невероятного происшествия, напротив, заинтересованный — написал письмо Сведенборгу с просьбой подробнее изложить — как оно было. Выходит Кант готов был поверить, но только фактам, которые, по определению академика Ивана Павлова — ”воздух учёного”. Но это письмо Канта осталось безответным, правда не совсем…

Может быть…

Когда приятель философа, встретившись со Сведом, напомнил об этом письме, Свед ответил следующее. Вскоре должна выйти написанная им — с полной откровенностью — книга, из которой Кант, как и любой читатель, сможет узнать много неведомого. И вот в руках Канта эта книга, охарактеризованная как ”огромное сочинение в восьми томах, наполненное всякой чепухой”. Заглавие книги весьма интригующе: ”Небесные тайны, находящиеся в Святом Писании и в слове Господа, с диковинными видениями в мире духов и в небе ангелов”. Что и говорить... Если факты — и впрямь ”воздух учёного”, то здесь — безвоздушный космос.

В минувшие века было немало комментариев Священного писания — разного толка, однако писания Сведа представляются, мягко говоря, то ли странными, то ли отстраненными от собственно первоисточника. Скажем, упоминание в тексте камня по Сведу означает веру, вода — истину, а кровь, как и вино — соответственно — воля, любовь, добро. Птицы — это мысли, притом водоплавающие — связаны с науками. Не правда ли — что-то в этом переводе с языка ветхозаветного, в общем, бесхитростного, почти лишенного подтекста, — на язык вроде бы скрытых за простыми словами символических, абстрактных понятий — напоминает ухищрения Ньютона в его ”Толкованиях”?..

Впрочем, это ещё цветочки. Как выяснится далее, опыт общения с потусторонним миром помог духовидцу понять — что же ожидает человека там, за гробом. Но в этом автор ”Небесных тайн” не слишком оригинален. Души людей добродетельных превращаются в ангелов, а для грешников два пути — сделаться дьяволом или сатаной, и эти воплощения зла, оказывается, находятся в разных ”весовых категориях”. Что касается дьявола, то он лжив и вовсе не стремится к истине, но этим его пассивная роль и ограничивается — знаем мы и таких; а сатана рангом повыше в царстве зла — всем своим существом нацелен на злокозненность.

Кроме этих двух категорий — совершенных праведников и отпетых мерзавцев, как на грешной земле, так и в мире духов, есть значительная часть граждан, которым даже высший судья не может сразу вынести оправдательный или осуждающий приговор; как я понимаю — все мы небезгрешны, но сохраняется надежда на перевоспитание. По Сведу ангелы со своей стороны, и всяческая нечистая сила — со своей — стараются привлечь вознёсшиеся души в свой стан, и те колеблются, пока окончательно не определятся — в какой партии намерены состоять навеки…

Проще всего приклеить к Сведу этой поры его жизни нынешнее полужаргонное ”сдвиг по фазе”. Или деликатней: неадекватное отражение действительности. Скажите, а у Гомера — ”адекватное” — так оно и было или могло быть — и с Троянской войной, и с Одиссеей? А в откровении Иоанна — ”Апокалипсисе”? А у Босха? А у композитора Скрябина? А у Бориса Пастернака — ”в трюмо испаряется чашка какао”? У Шекспира, Бетховена, Пикассо?.. Ах, это видите ли — искусство, где всё дозволено... Но Коперник — каждый день видел, как Солнце крутится вокруг Земли, а воспринял это не так как все. И Эйнштейн додумался до того, что сейчас, в этот миг — на Луне — другое время. Каждый нормальный человек на берегу моря или реки, даже младенец знает: это — камень, а это волна, сойдёт, а за ней другая. Нечто жестко определённое и — частицы ”свободной стихии”. ”Они сошлись — волна и камень, стихи и проза, лёд и пламень” — метафорически те же субстанции как характеристики человеческих натур. Сошлись ”от делать нечего”, будучи в принципе несовместимыми, и помните — как разошлись... И вот оказалось, что ”волна и камень”, вернее микроволна и микрокамень — не только сошлись, но представлены в одном-едином – электроне. Сколько ещё примеров подобного неадекватного отражения и в науке, даже в математике — в мнимых величинах и многомерных пространствах...

Но позвольте, мы же говорим о конкретных людях, их жизни и творчестве. Законы Ньютона общепризнаны, незыблемы с коррекцией теории относительности, равно и вклад Сведенборга в науку и технику значителен и неоспорим, но — ”толкования” и того, и другого... Но меня прежде всего интересует не просто констатация разворотов в биографии и направлении творчества, а ”почему?” Психологически феномен Сведа в этом плане, думается, можно объяснить следующим образом. Научная деятельность предполагает весьма строгую дисциплину ума, опору на фактический, экспериментальный материал, строгую логичность в цепи посылок и выводов. Собственно, это относится в большей или меньшей степени ко всем нам: почти каждый вынужден, пускай в определённые моменты, контролировать свои поступки и даже мысли — разумом, и, слава Богу, это человеческая привилегия.

Но — наступает ночь, мы засыпаем, и тут даётся воля фантазии, замешанной на реалиях, нередко затерянных в пространстве и времени, вперемешку с пережитым накануне. И бессознательное ведёт невероятными путями сновидений. Заметим, что с этим, вероятно, сходно состояние вдохновения, когда озарения приходят как бы сами собой, ”свыше”, к этому мы ещё не раз вернёмся. Можно ли искусственно вызывать такие состояния инстинктивного контроля той реальности, в которой мы приучены мыслить, реагировать, вести себя адекватно? Да, алкоголем, наркотиками, психотропными лекарствами, снимающими эту, так сказать, угнетающую обязательность должной адаптации к действительности, приносящую желанную раскованность, свободу, если угодно.

Рискну предположить, что если ”адекватность” — залог, гарантия стабильности, выживания — не только вида гомо, то проявления ”неадекватности” призваны естественно расширить возможности приспособляемости к новым условиям существования — что послужило процессам эволюции живого, видов флоры и фауны, и форсированно происходит в сфере высшей нервной деятельности гомо сапиенс. Сюда же, как составляющие этого феномена, можно отнести и появление в человечестве людей с гипертрофированными способностями, например, в области музыки или математики, лицедействе или живописи, изобретательства или организации общественных групп, и, настаиваю, в том числе то, что теперь именуется экстрасенсорными способностями.

Сказанное выше проецируется на героя этих страниц — Сведенборга. Пока не будем говорить о совершенных им ”чудесах”, но полагаю: научная интуиция, кстати, так же не объяснимая ”по науке”, сродни тем проявлениям прозрений прошлого, настоящего и даже будущего; недугов, взаимоотношений людей, дальновиденья, пусть не на каждом шагу, и лишь у по-настоящему без шарлатанства — избранных, но несомненно имеющих место и фиксируемых достаточно обоснованно.

Мы не знаем, какой ”первотолчок” получил Ньютон, когда приступил к своему ”Толкованию”, но у Сведа чётко зафиксирован им самим момент ”сдвига по фазе” — если под этим понимать не безусловное умопомешательство, а резкую переориентацию духовной направленности. Нечто подобное случилось с Гаутамой, когда он вдруг ощутил себя ”просветленным” – Буддой; откровение свыше сошло на Магомета, основателя ислама; о том же свидетельствует ряд эпизодов Ветхого и Нового Завета; аналогичное встречается в житиях религиозных подвижников. Как у человека традиционно религиозного, такое представление закрепилось и в душе Сведа. Как же свершился поворот в его интеллектуальной ориентации?

В один прекрасный день в одной из Лондонских таверн, где Свед был завсегдатаем, и где в его распоряжении была отдельная комната, в которой никто его не тревожил и он предавался размышлениям, следствие сытного обеда было неожиданным. Доверимся описаниям самого Сведа, осторожно предполагая это проявлениями галлюцинаций вследствие легкого нарушения мозгового кровообращения. ”Вся комната вдруг наполнилась туманом, в котором можно было различить ползающих по полу гадов, очевидно, змей”. Когда туман рассеялся, Свед увидел сидячего перед ним человека ”в ярком сиянии”, который вроде бы выговаривал Сведу за то, что тот ”пожадничал за обедом”, после чего Свед оказался в полной темноте, словно потерял зрение. Когда оно понемногу возвратилось, Свед поспешил домой, стал поститься и размышлять.

И тут-то произошло главное. Вновь перед Сведом предстал тот самый сидящий человек, но уже в красной мантии, и объявил, что он не кто иной, как Господь Бог собственной персоной, и Свед избран Им для того, чтобы объяснить людям внутренний и духовный смысл Священного Писания. И — ”Я стану диктовать тебе это...” И у Сведа с тех пор ”открылись глаза внутреннего человека”. И отказавшись от продолжения службы и научных занятий, Свед уже до конца своей долгой жизни посвятил себя писанию ”Небесных тайн…”

“… Ума холодных наблюдений…”

Эта давняя история может быть воспринята примерно так же, как рассказ в начале книги о ранней ягоде, то есть очень по-разному. Скажем, существующая и посейчас секта фанатичных поклонников Сведенборга — не сомневается в подлинности и истинности изложенного им — и о себе и о своих видениях. А кто-то сочтёт всё это, вслед за Кантом, страшной чепухой. Правда, если обратиться к анализу Кантом мистических творений Сведа, — там нет иронических полутонов: идёт или пересказ, без искажений сути оригинала, или резкие нелестные для автора эпитеты.

И можно понять то недоумение, которое вызывали у серьёзного философа, и, вспомним, достаточно научно — на уровне той эпохи — подкованного, — описаний: общений запросто с потусторонним миром, с духами ”на дружеской ноге”; вот Свед прогуливается с очередным небожителем по улице, ведёт с ним беседы, но никто из прохожих и не подозревает — что за парочка ведёт диалог. Порой душа Сведа отправляется в поднебесную, так сказать в командировку на другие планеты ( в наше время иным гражданам инопланетяне предоставляют для этой цели сверхскоростной транспорт и своё сопровождение ), и там, вдали от родимой Земли также возможны интересные встречи с ушедшими в мир иной, в данном контексте — в иные миры.

Кант прямо не говорит об этом, но проскальзывает мысль, что столь безоговорочно преподносимые читателю бредни наводят на подозрения о возможной подтасовке тех вышеизложенных случаев, свидетелями которых были почтенные господа — не выдумщики и не пустомели. Но подчеркнём то, что прежде всего относится к репутации Сведа — как человека с необыкновенными способностями, причём чуть ли не во всех областях науки и заодно в сфере, можно сказать, вненаучной. Но тогда, и при возрастающем авторитете науки, не было чётко обозначенных границ между химией и алхимией, астрономией и астрологией, философией и теологией. К тому же, подобно чертям и ведьмам у простолюдинов, различные прорицатели и толкователи снов были, с позволения сказать, ”в законе”, и, добавим, время их не прошло. Врач бывал немножко знахарем и наоборот, предсказатель порой отчасти — гипнотизёром, священник — психотерапевтом...

Имена подобных незаурядных личностей в глазах окружающих, знакомых и незнакомых, выступают в своеобразном ореоле, овеяны легендами. В конце ХVIII века в Лондоне была основана сведенборгская церковь ”Новый Иерусалим”, а спустя век в Англии и Америке насчитывались десятки обществ поклонников Сведенборга, адепты его были в Швеции, Германии; в России, в частности, к его последователям принадлежал и автор "Толкового словаря живого великорусского языка” Владимир Даль. Скажут: мало ли какие, вовсе не научные — религиозные, мистические учения находили там и сям своих приверженцев... Но неспроста ведь находили — что-то, видимо, было такое, что каждый жаждал постичь Истину таким образом...

Разрешите но негласному предложению Иммануила Канта провести ”допрос с пристрастием” свидетелей чудесных историй Сведенборга — с находкой квитанции и видения далёкого пожара, стараясь совместить во имя объективности амплуа и прокурора или следователя и — адвоката. Итак, версия ”рацио”. Кто знает — от кого нужно было прятать документы — от любопытных домашних, слуг или шведской контрразведки, но посланник считал нужным хранить их в тайнике. А что, ежели Свед справился об этом у столяра, которому шкаф этот был заказан или который сделал в нём потайное отделение, возможно, как и в шкафу у Сведа в доме? А всё остальное родилось в последующих рассказах пораженных происшедшим.

Равным образом можно было бы сместить в область реальности и эпизод с пожаром в Стокгольме. Свед только что прибыл из Лондона почти на родину, до своего дома рукой подать, хотя по тем временам в карете или лодке добираться чуть не целый день. И будучи в тревожном расположении духа, Свед метался, как уточняют свидетели, из комнаты в комнату, и что-то при этом бормотал, вроде ”Накаленная обстановка в столице”, или ”Боюсь, как бы мой друг не погорел...” А потом уже присутствующие припомнили эти восклицания, и неосознанно задним числом придали этим выражениям пророческий смысл.

Возможны и другие версии. Скажем, Свед обладая аналитическим умом, ”дедуктивным мышлением” как Шерлок Холмс и как бы ”войдя в образ” покойного посланника, "вычислил", что наилучшим местом для хранения важных документов может быть тайник в шкафу. Или на замечания шведских друзей: “Что вы так спешите домой — как на пожар, побудьте с нами” — Свед задумчиво произнес: ”Да, и впрямь спешу как на пожар, и за друга беспокоюсь — как он там...” — и с этим брошенным невзначай произошли красочные метаморфозы.

Теперь разрешите выступить защитнику ”иррацио”, к которому, возможно, прислушался бы и сам Кант, если бы в его доме провели такой опыт. Предложили бы спрятать какую-либо вещь тогда, когда кроме хозяина никого в доме не было бы. Привели бы настоящего экстрасенса — не знаю, как этих господ тогда называли, и тот по описанию спрятанной вещи, без промедлений обнаружил её в укромном месте. А ведь подобное бывало, подтверждалось документально и ближе к нашим дням, да и в нашем быту случалось нечто похожее: быстро, не раздумывая находишь то, что ищешь, о себе скажу — нужную информацию в книге, или оптимальную дорогу в то место, о котором приблизительное представление. Заранее объявляю — с позиций адвоката ”иррацио”, что допуская вероятность таких вещей, я отвергаю и безоглядную веру в ”чудесное” — непостижимое, и — никакого ”сверхъестественного”. А не так ли возникает безотчётная тревога, когда бедствие, несчастье подкарауливает кого-либо из наших близких — даже когда они находятся неведомо где? Повторю: намерен обстоятельно рассматривать то, что непосредственно включается в монадологическое построение мироздания и всего в нём сущего.

Како веруешь?

В записной книжке Ильфа такой эпизод, похоже, не выдуманный. Проверкой идеологической благонадёжности служащих поручено заниматься, наверное, ”тройке” потомственных пролетариев, классовое сознание которых компенсирует минимум образования. Теперь цитирую буквально: ”Вы марксист? — Нет. — Кто же вы такой? — Я эклектик. Стали писать ”эклектик”. Остановили. ”Не отрезывайте человеку путей к отступлению”. Приступили снова. — А по-вашему эклектизм — это хорошо? — Да уж что хорошего. Записали: ”Эклектик, но к эклектизму относится отрицательно”.

Запись 1930 года. Но в словаре иностранных слов 60-х годов XX века, после того, как выясняется, что это слово от греческого ”выбор” — добавляется ”беспринципный”, и как разительный пример — совмещающий в своём мировоззрении материализм и идеализм. Не знаю, насколько обвинение в эклектизме действенно по отношению к произведениям литературы, искусства, где от единства индивидуального стиля зависит многое и определяется оригинальность созданного, но неколебимая верность железно сформулированной религиозной, философской, социальной доктрине, на мой взгляд, может свидетельствовать о некоторой ограниченности мышления. Не говоря уже о том, что мировоззрение человека мыслящего на протяжении жизни не остаётся неизменным, застывшим, и порой трансформируется весьма круто.

Вера в Бога — с детства для меня, впрочем, как и для моих родителей — не более, чем утративший силу анахронизм. А мой дедушка, отец мамы пришёл к этому ещё в XIX веке. После Октября 1917 вслед за российским царём земным убрался в небытие призрачный царь небесный, вроде бы могущественный и вечный старец, который по большому счёту распоряжался всем на свете и строго следил за соблюдением своих законов. Поскольку эти законы были крепко связаны с традициями, этическими нормами, объединяющей ”своих” обрядностью, меньше всего хотелось бросить тень на сохранивших и сохраняющих верность — Иегове, Христу, Аллаху и богам разных народов планеты вплоть до африканских язычников.

В Советском Союзе ”свято место” — тотчас заняли другие: тот, кто указал путь угнетенному человечеству к коммунизму и те непогрешимые в своей карающей мудрости. И этому верили миллионы граждан во многих странах. Первая библейская заповедь — ”не сотвори кумира”; я склонен трактовать как табу на персонификацию тех прерогатив, которые принадлежат Всевышнему, законам жизни данным от его имени — Моисею, Христу, Магомету, последователям Будды — для воплощения в существовании верующих. На протяжении ряда веков ”кумирами” оказывались власть имущие, и лишь в новое время такого рода ”кумиры” старались приобрести репутацию и духовных лидеров — от могущественных кардиналов, основателей различных сект — до Ленина, Гитлера, Мао, верховного аятоллы, муллы, борцов за социальную справедливость, этническую независимость, партийных вожаков.

Изречение Козьмы Пруткова — “есть люди, колбасам подобные — чем их начинят, с тем они и ходят”, — отнюдь не комплимент. И если говорить о ”духовной начинке”, то, во-первых, ”эклектичность” — как способность совместить непротиворечиво различные взгляды, точки зрения, — говорит только в пользу добродетели объективности, а во-вторых, отличное от усредненного видение мира в силу отступления от ”нормального” — также позволяет по-своему дополнить всеобщую картину миропонимания, мироощущения.

По мнению Ломброзо

Формулировка ”неадекватное восприятие действительности” подходит для очень широкого диапазона человеческих личностей. Мы уже слегка касались этой темы, остановимся подробнее. На одном фланге две группы. Первая — дебилы, имбецилы, по простому — слабоумные, которым недоступны многие элементы цивилизации, общения с окружающими на достигнутом ими интеллектуальном уровне. Вторая группа с обозначениями ”душевно больной”, “сумасшедший”, ”безумный”, ”одержимый бесом” или новое жаргонное — тот, у кого ”поехала крыша”.

Если сравнить отображаемую в душах действительность с телеэкраном, то у первых проступают лишь бледные контуры, а у вторых, можно сказать, шалит настройка. Пропорции смещаются как в кошмарных или тягостных сновидениях, и как следствие — бешеная агрессивность, депрессия, навязчивые, переходящие в маниакальные мысли. Но весь спектр и градации пациентов психоневрологических заведений, как теперь принято именовать такого рода клиники и поликлиники, могут интересовать нас постольку, поскольку, пожалуй, каждый может быть уличен в явных или скрытых ”странностях”. Скажем, мне кажутся диковатыми: суеверия, обостренное внимание к приметам, этническая нетерпимость, нетрадиционная сексуальная ориентация и так далее, а у кого-то, наверное, вызывает недоумение, допустим, мои левые убеждения после того, что натерпелся от советской власти.

Каждый по своему с ума сходит — известная сентенция, пускай, лишь бы не страдали от этого окружающие. Впрочем, когда объявляли безумным Чаадаева или по велению КГБ прятали инакомыслящих в психушки, то самовластье опасалось не физической или духовной угрозы согражданам, со стороны изолируемых или замалчиваемых, но того, что и эти сограждане под влиянием ”безумных идей” сделаются также инакомыслящими. Правда, чаще ”овладевают массами” идеи общедоступные в примитивных вариантах достижения всеобщего или личного счастья — хоть в потустороннем мире, но приверженцы такой идеи оказываются обладателями безусловно “истинного”, открывшегося их кумиру.

А вообще-то существует мнение, что нередко, если не сплошь и рядом — психические отклонения от нормы весьма способствуют достижению выдающихся результатов в той или иной области человеческой деятельности. Мания величия, мания преследования, мания богоизбранности — разве не были на руку, стимулами для иных, вошедших в историю властителей в буквальном смысле основателей религиозных течений, сект. Но если особенности психики таких лидеров определенным образом отражались на жизни вольно или невольно следующих их доктринам и установкам, то каким образом аналогичный феномен проявлял себя в области творчества, в сфере культуры, науки, создателей этих ”сфер”?

В нашумевшей книге Ломброзо ”Гениальность и помешательство”, которая у нас на виду, — лейтмотив изложенного — несомненная взаимосвязь этих категорий, точнее одаренности человека и его психики. Но непременно ли ”помешательства”? Как свидетельствуют мемуары зорких свидетелей — сотоварищей или недругов ряда великих людей, их жизнеописаний на основе этих воспоминаний и документов, подозрения в этом плане вряд ли могут быть высказаны, скажем, к тому же Канту, Гёте, Дюма-отцу, Нильсу Бору, Франклину, Пушкину. Из той же книги Ломброзо: “Если бы гениальность всегда сопровождалась сумасшествием, то как объяснить себе, что Галилей, Кеплер, Колумб, Вольтер, Наполеон, Микеланджело, Кавур, люди несомненно гениальные и притом подвергавшиеся в течение своей жизни самым тяжелым испытаниям, ни разу не обнаружили признаков умопомешательства”. Далее к этим именам добавляется: Спиноза, Френсис Бэкон, Данте, Макиавелли.

Вместе с тем страницы книги Ломброзо пестрят именами тех знаменитых личностей, которых, живи они сегодня, безусловно поставили бы на учёт в психоневрологических диспансерах. Наудачу можно назвать писателей — Эдгара По и Николая Гоголя, художника Ван Гога, композитора Роберта Шумана, или того же Сведенборга — в его преклонные годы. Мне кажется знаменательным, что у Чехова, писателя и, как я понимаю, абсолютно духовно здорового и так же ясно отражавшего тогдашнюю российскую действительность, и ”сверх того” — вечное человеческое, как вообще у великих творцов, именно у Чехова родился чудесный рассказ “Черный монах”, герой которого удивительно напоминает Сведенборга, его внезапные видения, его судьбу. Помните: человеку, преданному науке, вроде бы счастливому в личной жизни, в любви – вдруг является призрак из старинной легенды — таинственный Черный монах; и кончается тем, что этот герой Чеховского рассказа в глазах окружающих или на самом деле становится полубезумным…

Многие персонажи рассказов и пьес Чехова не в ладах с действительностью, и, если воспринимают “адекватно”, то не в пользу этой действительности; и призыв писателя, чтобы за дверью каждого счастливого человека некто с молоточком напоминал бы о несчастных – риторичен, хотя бы потому, что на свете не так уж много по настоящему счастливых, если не считать самодовольных тупиц. С другой стороны — как только ни старается человек вписаться в тот вариант действительности, который представляется ему наиболее подходящим — для него. Иным это удаётся без особого напряжения — допустим, в патриархальном быту или пристрастившись к наркотикам; для других “наркотик” — постижение и достижение нового, неизведанного, творчество или удовлетворение жажды стяжательства, любострастия, успехов в карьере — спортивной, актёрской, политической… И всё это закладывается преимущественно на генетическом уровне? Или как-то иначе может высветиться правота Локка — если отойти от крайне упрощенной “табуля раса”? Мышление нового времени, надеюсь, предостерегает от односторонности, неоправданных упрощений, вульгаризации. И что касается Ломброзо, то приходилось слышать и такое: ”Ах, это тот, что определял преступный тип по черепу…” Имя того, кто связывал строение черепа с возможной асоциальностью, склонностью к правонарушениям — не Ломброзо, а Галле. Представьте сцену: ”галлиот” ощупывает голову младенца и предрекает ему рано или поздно тюремные нары. Похоже на черный юмор. Однако уже в XX веке появляются весьма веские доказательства того, что генетически может быть заложена такая несогласованность устремлений данной личности иего взаимоотношений с действительностью, которая чревата тенденцией к правонарушениям. Собственно, и Ломброзо приходил к выводу, что склонность к преступности, наряду с особенностями характерачеловека, психики может быть и врожденной...

Как совмещается

Мы ещё дойдём до того — почему человек не очень-то совмещается с действительностью, не живёт в гармонии с ней, как дочеловеческие существа, не проявляется в нём постоянная радость существования, жизни: ”откуда, как разлад возник...” — на это Тютчевское попробуем ответить опираясь на аксиомы монадологии. Скажу наперёд: разлад в значительной степени обусловлен опережающей свободой воли или свободой выбора, неудержимой в генетической упряжке, по крайней мере, отдельных личностей, и поисками компенсации негативных последствий этого. Сформулировано, наверное, чересчур лаконично, как известная формула Эйнштейна, требующая расшифровки и экстраполяции на мироздание в развёрнутой теории относительности. Эклектика — изначала ”выбор”, но получается — это может быть такой же, как у хозяйки на базаре: всего подряд, в основном того, что доступнее, а там дома разберемся — что из этого всего может получиться для удобоваримого меню. Выбор надёжных духовных ориентиров для некоторых мятущихся душ бывает мучительным, но и ”муки творчества” предполагают выбор, вернее отбор такого сочетания слов, красок, звучащих нот, в общем мыслей, которые и впрямь не были бы эклектической мешаниной, но редко подлинным совмещением несовместимого, кажущегося несовместимым, но в итоге сотворенным впервые.

Понимаю, что нередко грешу порывами к подготовительным обобщениям, но так уж повадился, и сказанное выше — дабы еще раз заявить о своих раздумиях о совмещении идеи предопределения и свободы воли, детерминизме косной материи и поразительных возможностях её самоорганизации, о том, как сами собой возникли эти возможности или...

Должно быть, во все времена цивилизации были люди, для которых проблема взаимоотношений материального и духовного, намеченная Кантом, подспудно терзала и никак не отпускала. И как при наличии нескольких женихов, требовали от невесты единственного и окончательного выбора. Притом, вспоминая попутно ГоголевскуюЖенитьбу” никак не получалось совместить достоинства каждого из претендентов на руку и сердце Агафьи Тихоновны, — сочетая нос одного с дородностью второго и развязностью третьего. В какой-то момент категорически решать: ”или-или”.

Надеюсь, такая аналогия не покажется слишком игривой или даже кощунственной, ведь в ряде построений связей материального и духовного мелькали белые нитки натяжек.

Но фокус в том, что для реальной Агафьи Тихоновны, по крайней мере, теоретически — не всё потеряно — в выборе жениха подходящего по всем статьям, а вот для космолога... Современный читатель сообразит, что слово ”космолог” означает примерно профессию специалиста по космическим объектам — природным или рукотворным. Между тем, словарь иностранных слов начала ХХ века толкует это слово как ”объясняющий законы видимого мира”, поскольку ”космология — учение о вселенной”.

Значит, и Ньютон, и Ом, и Иван Павлов — космологи, объясняющие законы: всемирного тяготения, прохождения электротока в проводниках, образования условных рефлексов. Или — это основатели своей ”космологии” — теологи, философы? Выведем вновь на сцену Агафью Тихоновну, расширив при этом круг претендентов до нескольких миллионов молодых или не совсем молодых мужчин, и среди них, вероятно, разборчивая невеста нашла бы такого, у которого идеально сочетались бы та дородность, та развязность и тот нос, к которым у нашей, вернее, Гоголевской героини, не было бы никаких претензий. Заметим при этом, что под ”дородностью”, ”развязностью”, и, тем более, ”носом” понималось вполне определённое.

Намного сложнее с терминологией обобщающих понятий, более или менее абстрагированных от конкретики, от частностей, с неоднозначностью подобных обозначений, допускающих субъективное толкование, хотя, скажем, та же ”дородность” по-разному представляется купеческой дочкой и принцессой из Скандинавии, равно как и ”развязность”, но в этих случаях речь идет всё-таки о вариантности в определённых пределах.

Да и такие понятия, как добро, зло, любовь, красота — при всей расплывчатости доступны каждому, и каждый волен по-своему оценивать соответствие того, что ему представляется добрым или злым, достойным или не достойным любви, красивым или не очень. Хуже обстоит с трактовкой терминов из словаря мыслителей, рассуждающих о вещах, можно сказать, неопределенных, как например, ”материализм”, ”идеализм” — о чём мы уже вскользь вспоминали. А уж когда говорится: дух”, ”душа”, ”Бог”, ”Мировой разум”, ”метафизика”, ”пантеизм”, ”свобода воли”, гармония” — и не в вынужденной дефиниции, но всеохватно, — неизбежен разнобой в понимании и трактовка — а что же это такое? В этот перечень не вошли ”монада”, ”монадология”, хотя с давних времен это слово обозначало, мягко говоря, совсем не одно и то же, но — собираюсь дать своё, достаточно чёткое определение — что под этим понимается.

Круглый стол.

Участники ”круглых столов” вправе свободно высказывать своё мнение по обсуждаемым проблемам, и — приходить к согласованному решению, нередко компромиссному, или оставаться при своём мнении или своих интересах. Вот бы организовать такой гипотетический круглый стол мыслителей прошлых эпох, так, чтобы они высказывались по основным проблемам бытия, миропорядка, выдвигая аргументы для обоснования своей точки зрения. Но возможны ли безусловные аргументы, доказательства, особенно при различиях, весьма существенных, вышеуказанных и других терминов? Предоставим слово уважаемому Иммануилу Канту. Господа, — говорит он, — позвольте напомнить вам, что такое антиномия, а именно: противоречие между двумя положениями, каждое из которых признается доказуемым. Я предлагаю вашему вниманию четыре антиномии. Первая: между конечным и бесконечным. Пространство бесконечно или разум отказывается признать таковое? Время — в прошлом простирается в бесконечность, что также непостижимо, а если его запустил Творец, то чем было время для Него? Вторая: простое и сложное. Может ли быть в мире нечто целое, которое было бы принципиально неделимо на части? Третье: свобода и необходимость, собственно, с этим перекликается и четвёртая антиномия: причинное существование всего на свете или возможность случайного. Иначе говоря: абсолютно ли провидение Господне или возможно нечто непредвиденное, свободно проявляемое вдруг, ни с того, ни с сего, случайно?

Чувствуется ли неуверенность в самих постановках антиномических проблем философом, который однако не мог пройти мимо них? Проблемы эти прямо или косвенно связаны с соотношением материального и духовного. Слово берёт Лейбниц. С удовлетворением отмечает, что его идеи отчасти воспринял Кант, так же, как он сам идеи Баруха Спинозы. И, что в отличие от Ньютона, он мыслил свои бесконечно-малые не совсем как единственно тонкий инструмент математики, позволяющей ей эффективней оперировать с сущностями некоторых природных явлений, но и как ”духовные атомы”, также бесконечно малые монады, которые и определяют все, что творится в природе. Да что там эти отдельные ”духовные атомы”, — слышится голос одного из участников этого ”круглого стола”, всем на свете ведает и управляет мировая душа. — Позвольте поинтересоваться — а каким образом она управляет, и в чем, простите, отличие от Создателя? И как соотносятся между собой, — эта ”мировая душа” и любая душа человеческая, а то и муравьиная, если признать и таковую?

Вопросы такого рода могут повиснуть в воздухе или остаться безответными: философы материалистического толка склонны весь миропорядок отдать на откуп законам природы, вполне достаточных для объяснения всего происходящего во вселенной, с наращиванием усилий учёных — тем более; религиозные господа сочтут профанацией подстановку чего-то невнятного вместо как бы узаконенной идеи Бога; но и у приверженцев концепции ”мировой души” или ”мирового разума” бессмысленно допытывать о механизме осуществления своего управления, влияния на сущность происходящего в мире, отдельные объекты или явления. Одним словом, типичный пример антиномии, когда вместо доказательств фигурируют убеждения или гипотезы.

А может ли наука содействовать разрешению подобных ”вечных вопросов”? Несомненно, глубокое проникновение в глубины вселенной, в то, что происходит и в отдаленных галактиках; познание закономерностей микромира; успехи генетики, нейрофизиологии, химии, математики, да и сферы гуманитарной — приближает нас к Истине, к более ясному осознанию проблематики этих ”мировых вопросов”. Чтобы не быть голословным: теория относительности снимает коллизию бесконечного пространства — вселенная может быть не бесконечной, но безграничной.

Гипотеза ”большого взрыва” — образования вселенной несколько миллиардов лет тому назад, вроде бы снимает проблему бесконечного времени в прошлом, правда, свое критическое отношение к этой гипотезе я не премину высказать отдельно. Определяется также существование ”простого”, неделимого — в квантах энергии, вероятных квантах пространства и времени, и гипотетических кварках — первых ”кирпичиков” микромира. Преждевременно утверждать, что наука нового времени ставит точки, лучше сказать весомые гири, окончательно склоняющие чашу весов в пользу определённой категории антиномии. Но представители науки уже по праву заняли места за тем ”круглым столом”, где обсуждаются кардинальные проблемы человеческого понимания мироустройства в целом — от бесконечно-малых ”простых” частиц энергии-материи-пространства времени до вселенной с тысячами галактик, от вируса до человека, от человека до Создателя всего сущего.

Было бы весьма самонадеянно претендовать на место за ”круглым столом”, где восседают мыслители, учёные, внесшие вклад в понимание человеком происходящего во всем мире, да и с ним самим. А я как бы присутствовал на этих неторопливых беседах в роли репортера. Не все высказываемое, наверное, понимал до конца, хотя приходилось вникать — из любопытства или профессионально, по-журналистски в основы тех или иных областей науки и техники, а гуманитарная сфера, литература, искусство всегда влекли к себе, правда, знакомство и, можно сказать, влюбленности бывали достаточно случайными, бессистемными, выборочными.

И дискуссии за ”круглым столом” доходили до меня отрывочно; нередко меня больше интересовали выступающие.

И, казалось бы, такое странное — почему у них, у какого-то сложилось именно такое представление о мире, такая частная или общая картина мироздания? Отчасти посредством самоанализа и пытался понять — как и у меня сложилась моя монадология — что повлияло из идей, мыслей и фактов, приводимых за ”круглым столом” и дополненных собственным жизненным опытом на вызревшую концепцию миропорядка.

Дизайн: Алексей Ветринский